И вдруг я понимаю, что в Неаполе есть концы для большого экрана, конечные станции, на которых с плеч сбрасывают груз, а в других городах, чуть более холодных, чуть более северных, когда что-то заканчивается, ярмарочные балаганы закрываются целиком.
Лулу в большой печали, она рассказывает мне свою историю. Окончания любовных романов всегда носят в какой-то степени эпический характер, а также таят в себе некоторую опасность, потому что могут подвигнуть на то, чтобы снова отправиться в путь.
Я слушаю ее, даю ей советы, утешаю, стараюсь вызвать что-то приятное в ее памяти (кстати, “память” и венчающие земной конец “поминки” – одного корня) и вдруг замечаю, что мыслями нахожусь далеко, в каком-то сумрачном месте, в театре или, может быть, в колодце, где плещется вода, а из темноты меня зовут Женщина-рыба и Банановая синьора.
Женщина-рыба – это не сирена, потому что у нее голова рыбы и тело женщины, и нет никакого раздвоенного хвоста, никакой изящной симметрии, и она молчит – как рыба.
Банановая синьора, напротив, привносит в атмосферу сумятицу, кричит, грохочет, продает: она продавала бананы на старом рынке на Пиньясекке, а теперь уже слишком стара и удалилась на покой, на балкончик над рынком.
Потом появляются еще Три колонки, пропитанные табаком, – торговки сигаретами, каждая стоит за старым деревянным ящиком (колонкой) с окошком, через которое обычно выливался горшок. Три колонки – превосходный греческий хор, и сейчас они вторят плачущей Лулу.
– Все кончено, кончено, кончено… – причитает Лулу.
И Три колонки тоже:
– Все кончено, кончено, кончено!
Я пытаюсь сказать подруге, что будущее есть всегда, даже вопреки нашей воле, но Лулу печальна и не слушает меня. Она осталась ни с чем, как и северянка Джулия, но разница в том, что Джулия, закрыв один эпизод, тут же откроет новый и станет лишь сетовать на собственную податливость (я сама много лет ею страдаю), а Лулу так и будут преследовать неудачи. Меня приводит в некоторое замешательство то обстоятельство, что, покуда Женщина-рыба танцует свой первобытный танец, Банановая синьора торгует, а Три колонки поют “J’ai deux amours, mon pays est Paris” [77] , Лулу плачет, а будущее исчезает в отнюдь не эпическом чреве унитаза, на мой балкон возвращается лето во всем своем блеске и великолепии.
Стоит октябрь, а кажется, будто на дворе август. Море, как со стороны Баньоли, так и возле улицы Караччоло, похоже на отполированное зеркало. Небо ясное. Я могу отключить телефон, выйти на балкон и позагорать. Или же спуститься к консьержу и поболтать с ним.
Я – часть счастливого животного, бездумно растянувшегося на солнце, которому наплевать на смерть и на расставания, на боль и на тяготы. Оно загорает в середине октября – и ему этого достаточно.
Я спрашиваю себя, в каком органе живу. В каком участке тела, в какой частичке жабр, если это рыба, или печени, если это свинья, или кишечника, если это овца, я обитаю? Звонит домофон. Я его игнорирую.
Я нахожусь на животе. Брюхо города обдувается воздухом, город дышит, и мы поднимаемся вверх и опускаемся вниз вместе с ним. Полдень, и Неаполь – по крайней мере, его брюхо – не обременяет себя работой. Он наслаждается жарой.
Одним словом, Неаполь – это тело древнего животного.
Если живешь в теле города как паразит или как его клетка, с четкими, хоть и забытыми, функциями, то одновременно являешься минералом и растением, жидким и твердым. Ты чувствуешь, что состоишь из воздуха, но также и из крови, и тебе как-то неудобно жить, словно тунцу во чреве кита, как в “Пиноккио”: ты здоров, но ждешь, пока тебя начнут переваривать.
Ты можешь выбраться из этой переделки, отыскав лазейку и спрятавшись там, исчезнув из виду.
А еще, погода вокруг этого зверя – тоже часть его организма. Ведь, согласно некоторым философским системам, мы окружены воздухом, который состоит из бесконечного количества слоев эфира, и они являются частью нашей сущности, вкупе с физическим телом.
И вот, пока Лулу рассказывает мне свою историю, а Три колонки эхом вторят ей, я, маленькое насекомое с антенками, поселившееся в одной из частей физического тела города, разглядываю тонкие оболочки Неаполя – небо, облака, неподвижную и вечную ауру, неизменно голубую.
И внезапно, покуда я продолжаю утешать Лулу, на меня накатывает мистическое и созерцательное настроение.
Лулу рассказывает мне свою историю снова и снова, как это всегда бывает, когда мы в печали и влюблены, теперь она добралась до отправного пункта:
– В конце концов, если она меня не бросит, я ее брошу.
Лулу, конечно, совсем не о том говорит, но мне хочется ответить ей так: знаю, знаю, мы всегда обещаем покинуть Неаполь и боимся, что он нас покинет. Но я ведь уже сказала: заводя речь о расставании, в действительности мы рассуждаем о продолжении…