— Нельзя думать так громко, дорогая, — твои мысли написаны на лице огромными буквами!
Зубов явился почти через час, азиата с ним уже не было. Я рассердилась — не на депутата, а на себя саму, стоявшую в коридоре, как цапля в болоте.
— Я сейчас реабилитируюсь, — пообещал Зубов и небрежно взял меня под руку. Сердце тут же размякло доверчивым щенком.
Пока депутат отсутствовал, мимо проследовало множество людей, и всякий из них заставлял меня вздрагивать: такое ощущение, что их всех я знала прежде. Болезненное обрыскивание подвалов памяти ничего не принесло: голоса, манера одеваться и ходить, смеяться, поворачивать голову к собеседнику и скальпелировать его четким, врачебным взглядом были мне известны. Все эти люди, работники зубовской конторы, были похожи между собой, словно актеры первого и второго составов, которые собрались в одном зале и загримировались. Будто в армии или в алтаре, мимо меня не прошла ни одна девушка, я не услышала ни женского голоса, ни щелканья каблучков. Двери с кабаньими головами открывались пусть не широко, но вполне достаточно для того, чтобы я смогла оценить внутреннее убранство и население кабинетов: там сидели одинаковые мужчины в костюмах и смотрели в тихо зудящие мониторы.
Антиной Николаевич открыл передо мной очередную дверь с таким видом, словно там находилась Янтарная комната. Оказался личный кабинет, с камином и широченным кожаным диваном, при одном взгляде на который у меня загорелись щеки.
Зубов прыгнул на диван и разлегся там с непринужденностью фавна.
Я стояла в дверях, мусоля несчастную сумочку.
— Дорогая, не стесняйся. Будь как дома, бери себе кресло. Сейчас нам принесут кофе.
Зубов вел себя так, словно бы не допускал и мысли о нашем совместном возлежании. Статус мой не определялся, и по отношению к этому особняку я выглядела столь же нелепо, как выглядел он сам по отношению к Николаевску. Зубов ни разу не намекнул, что интересуется мною как женщиной, но в то же время он звонил мне и часто забегал в редакцию…
Я знала, что чувства нарисованы на мне, как фрески, и Антиной Николаевич давно должен был догадаться: я не просто влюблена в него, а нахожусь в ожидании ответной реакции. Рафинированных бесед мне стало мало. Кроме того, я почти ничего не знала о Зубове. Имя, фамилия, отчество, цвет глаз, почерк, манера курить, откидывая руку с сигаретой в сторону, — список заканчивался, едва начавшись.
И все же спрашивать Зубова о любви мне было страшно, я всегда боюсь тех, кого люблю.
Я не понимала, почему другие люди не влюблены в Зубова так же сильно, как я?
Сашенька видела Антиноя Николаевича по телевизору и, когда я спросила хриплым, краснеющим голосом — как он ей, пренебрежительно дернула плечом: «Слишком сладкий». Вера терпеть не могла депутата, она всякий раз говорила с ним так грубо, что я пугалась и одновременно с этим расправляла крылья — вдруг идолу понадобится моя защита?
А Зубов улыбался Вере все шире и обращался с ней совсем иначе. Однажды депутат подносил ей зажигалку, нарочно опустив так низко, что Вере пришлось склоняться вдвое. В другой раз случайно махнул рукой, и только что написанная знаменитыми корявыми строчками статья улетела в окно: Вера в отчаянии смотрела, как листы медленно кружатся в воздухе, спускаясь в темное пятно реки.
— Зачем он приходит к тебе так часто? — спрашивала я Веру.
— Он не ко мне приходит, а в отдел информации, — с ненавистью отвечала Вера. — Он наш ньюсмейкер.
В личном кабинете Зубова у нас случился странный разговор — из тех, какие я люблю. Он мог бы стать продолжением беседы в ночь рождения Петрушки.
— Ты веришь в Бога, дорогая? — Он подчеркнул слово «ты», и вопрос получился не таким банальным, каким обязательно выглядел бы на бумаге, случись мне записать его. Я часто представляю слова написанными, и простить такой вопрос можно было только Зубову.
Я рассказала, с какой силой начинала верить в детстве и как пыталась обратить в свою веру родителей, но не преуспела в этом ничуть в отличие от Марианны Бугровой.
— А почему ты начала верить? — заинтересовался Зубов.
Он умел быть таким внимательным и близким, что хотелось рассказать ему все, что ни потребует. Вот и я начала говорить о самом удивительном открытии своего детства, когда в мире нашлись странные правила и соответствия. Это было тем же летом, когда умерла бабушка Таня — через месяц я обнаружила черновики Господа.
— Какая наглость, — восхищенно сказал депутат. — Ты их там же нашла, в том сарайчике?
Медленная боль заливала душу: все доверенное моему мучителю просто развлекало его. Обида прожила секунду — не выдержала прицела голубых глаз: таких голубых, что краска, казалось, еще не высохла.
Он ждал, и я начала рассказывать.