И Аннатувак потерял терпение. Он расхаживал взад и вперед широкими шагами. А Пилмахмуд, глядя на армию машин и агрегатов, которая тщетно боролась с огнем, испытывал жгучий стыд, вспоминая, как телом своим хотел придушить пламя.
А когда восток побелел, словно обрызганный молоком, огненный столб вдруг пошел вниз. Какие-то новые силы подземных недр вышли на помощь нефтяникам: видно, где-то в глубине скважины произошел обвал и фонтан начал быстро слабеть. Этим воспользовались пожарники, тотчас же усилившие водяную атаку. Пламя еще раз взметнулось в небо, затем упало и исчезло из глаз.
На минуту всех оглушила тишина. Но вот кто-то крикнул:
— Ур-ра!
И земля задрожала от радостных криков толпы.
Скважина, с полуночи изрыгавшая пламя, выдохлась, как проколотая камера.
Таган без разбору обнимал всех, кто попадался под руку. Забыв обиду, обнял даже Аннатувака, горячо расцеловал Сафронова. Не снимая рук с его плеч, он сказал:
— Вам, Андрей Николаевич, я особенно благодарен. Спасибо, брат мой!
— Таган-ага, через несколько дней и следов пожара не останется на вашей буровой. Уж это-то мы сделаем!
Старик посмотрел на буровую. Деревянные части вышки сгорели, швы распаялись, станковые фермы валялись на земле. Нельзя было даже угадать цвет станка и дизеля. С болью в сердце глядел Таган на эти разрушения.
— Удастся ли, Андрей?
— Непременно удастся, — твердо сказал Сафронов.
Судьба буровой не зависит от станка, вышки, дизеля. Ее решает скважина. Если она не развалена, если еще не окончательно вышла из строя, можно снова привести в движение долото. Опыт подсказывал Сафронову, что скважину удастся восстановить.
Но радость мастера длилась недолго. Пока рабочие, аварийники, пожарники, инженеры бурно ликовали, Тагана снова охватили сомнения. Буровая была страшнее покинутого, разграбленного дома. Разве можно поверить, что вернется вчерашняя жизнь, полная радости и надежд? Может, Сафронов просто хотел успокоить? А если даже и восстановят буровую., допустят ли мастера к работе, позволят ли вдохнуть запах новой нефти? Не зря Аннатувак сказал: «Устроил пожар!» Наверно, завтра начнется следствие. Кто окажется виноват: мастер, бурильщик?.. А что сейчас с беднягой Тойджаном? Может, сгоряча и не заметили, что он серьезно ранен?
А в это время Айгюль уже ехала в Небит-Даг на попутной машине, снова и снова проклиная пески и бездорожье.
Глава сорок седьмая
Глаза милого ищут милую
Тойджан очнулся, но жар еще туманил голову, мрак и пламя мешались в глазах, и седые усы Тагана росли, росли, разрастались во всю комнату, протягивались от стены до стены… Тойджан начинал метаться на постели.
— Мастер-ага, нет, нет… Я не виноват, мастер-ага! Куда же, куда…
Он не сознавал, что лежит в больнице, бредил, рвал ворот просторной рубахи, сбрасывал одеяло.
А в больнице было тихо, чисто, светло. Тойджан лежал в отдельной палате, и возле него сидела Нязик, молоденькая медицинская сестра. Утреннее солнце освещало розовым светом белую стену, и она казалась теплой. Лучи падали на смуглые руки Нязик, и они казались горячими. Чьи это руки, чьи?
— Айгюль? Айгюль… — снова забормотал больной. — Не виноват я… Тяни рычаг, Халапаев… Палатчик, выше, выше! Горит? Горит буровая? Нет, нет… Мое сердце горит!
Нязик испугалась, что у больного и в самом деле болит сердце. Она придвинулась поближе, погладила Тойджана по голове.
— Тойджан, братец, не бойся ничего, ты уже выздоравливаешь. Посмотри, как хорошо за окном! Скоро наступит весна… Слышишь, как поют птички? Не думай ни о чем, только слушай, как поют птички… Слышишь, все по-разному…
В открытую форточку доносилось разноголосое пение птиц из больничного сада. Тойджан затихал понемножку, как младенец, которому спели колыбельную песню, и только не мог понять, чей это нежный голос говорит с ним.
— Айгюль? Это ты пришла, Айгюль?
— Не волнуйся, братец, Айгюль сейчас придет.
— Это ты, Айгюль? Милая, дай руку…
Он нежно гладил руку Нязик, а девушка растроганно проводила рукой по его волосам и приговаривала:
— И Айгюль придет, и все придут, и птички будут петь…
Тойджан еще что-то бормотал, но лежал совсем спокойно. Глаза его сомкнулись, а губы тихонько шевелились, потом он умолк, глубоко вздохнул и стал напевать: