Я была слишком юной для этой взрослой и рассудительной страны. Мои попытки вызвать ее безоглядную любовь так ни к чему и не привели. Словно молодая мать, что отдаляется от стареющего супруга и вкладывает всю страсть в сына, я возлагала надежды на преодолевающее границы чутье подрастающего поколения. Преисполнюсь этого чутья, прижмусь к мягонькому тельцу, сольюсь воедино с человечеством. Дети еще близки дикой природе, с ними я могу быть свободной и непринужденной, могу сбросить тяжелый культурный корсет. Однако младенцы были частью семейного имущества, в чужие руки их не давали. Имена у них были длинные, как у сановников, к которым непременно полагалось обращаться на «вы». Родители общались с ними вежливо, соблюдали форму, официально лобызая их перед сном. Если даже с собственными младенцами они ведут себя, словно с иностранными дипломатами, как же они примут меня? С маленькими существами никто не заигрывал — это было бы слишком затруднительно. Запреты повторялись медленно и серьезно:
— Я же сказал тебе, так нельзя.
Мне верилось, что родители тут же снимут запрет, развеют обстановку веселым смехом: «Да ладно, бери, тебе все можно». Обнимут блаженное дитя, покачают его, и блаженство перейдет на меня. Но они были верны своему слову и никогда не снимали запретов. Они упорно апеллировали к разуму, готовили потомков к знакомому им поверхностному миру. О том, что за ним есть еще тысячи миров, а под ним — тысячи смыслов, тысячи блаженств, они умалчивали. Это было предательством, против которого я бунтовала. Когда же я нарушала их правила, они думали, что мне не хватает разума. Они начинали просвещать, но я обрывала их:
— Я знаю.