— А ну, положи на место, негодник! Люди за сухую корку жизнь готовы были отдать, а ты хлеб собаке скармливаешь!
Так и осталась Буйнак голодной. Зато на следующий день я чуть свет поднялся, взял с полки лепешку и просунул в щель под дверью, а сам опять лег. Теперь если мама и увидит у Буйнак лепешку, подумает — сама где-то нашла.
Мама очень устает за день, наверное, поэтому часто укоряет меня:
— Ты все с собакой, Нарбута! Помог бы мне, по дому бы что-нибудь сделал!
Я жалею маму, рад ей помочь, да что-то не выходит ничего из этого: возьмусь, например, двор подметать, а Буйнак тут как тут — стоит, смотрит насмешливо, словно говорит: «И охота тебе этой ерундой заниматься! Бежим, Нарбута, заберемся на Дульдулькию, норы выроем, заживем припеваючи…» Тут уже мне, конечно, не до подметания. Закину веник за сарай и — вдогонку за Буйнак… Вечером возвращаемся тихие, виноватые, знаем: мама обязательно отцу на меня пожалуется. Хорошо, если он просто отругает. А то бывает и так — махнет рукой и скажет устало:
— Оставь ты его. Все равно человека из него не выйдет. Ему собака дороже, чем родители. Сколько ни говори, все без толку. — И отвернется.
Я тогда забираюсь в постель, уткнусь лицом в стенку, чтобы никто не видел, и плачу от обиды.
Они думают, что я сплю, а я все слышу.
Мама: — Зря вы его так обидели. Маленький он еще.
Отец: — Сама же каждый день на него жалуешься. А теперь, оказывается, я ж и виноват.
Мама: — Откуда мне знать, что вы его с землей смешаете!
Отец: — С землей, с землей… Ну, одернул мальчишку как следует! Для его же пользы. Детей в строгости надо держать, а не то на шею сядут. Спохватишься, да поздно будет.
Мне становится все обиднее, заглушить всхлипы все труднее, еще минута — и я громко зареву. Но, полагая, что я сплю, отец вдруг полушепотом заводит с мамой разговор о другом. Я прислушиваюсь и тотчас забываю о своих обидах, лежу, боясь шелохнуться, ведь отец говорит о том, что произошло нынешней весной в Джандарлисайском ущелье…
…Я был в то время с отцом в Джандарлисае. Не раз, должно быть, за зиму отец вспоминал об условии, которое поставил ему директор совхоза, когда давал отару. Отец промолчал тогда, думал, обойдется как-нибудь. И ошибся.
Перезимовала отара в Джандарлисае хорошо. Всех овец уберегли, ни одна не пропала. А весной огласилось ущелье веселым блеяньем ягнят. Отец с пастухом, дядей Хамро, нарадоваться не могли на молодняк: здоровые, резвые, один к одному. Только рано они радовались. Однажды утром, когда мы с дядей Хамро ягнят подкармливали, а отец на счетах что-то выщелкивал, подкатила откуда ни возьмись новенькая молочного цвета «Волга». За рулем какой-то гривастый парень сидит, а на заднем сиденье сам директор развалился — здоровенный, толстые щеки подрагивают, внимательные глазки будто выпытывают что-то.
Отец как увидел их, крякнул от досады, счеты отбросил, сложил вдвое тетрадку с записями и за голенище сунул. А сам поднялся с кошмы и, подобрав посох, навстречу незваным гостям направился.
— Ассалому алейкум! — приветствовал его директор, вылезая из машины. — Верно сказано: к хорошему человеку аллах сам дорогу укажет. Я подумал — может, вы здесь, велел свернуть, а вы и в самом деле тут.
— Здравствуйте, товарищ директор, — сдержанно поздоровался отец.
Директор выкарабкался из машины и вдруг ни с того ни с сего обнял отца: у того от неожиданности даже посох из руки выпал.
— Знакомьтесь, — директор подтолкнул к отцу патлатого водителя. — В Ташкенте на юриста учится. Мой младший сын. — Потом подозвал дядю Хамро и что-то ему вполголоса сказал, видно, послал за чем-то. И опять отцу: — Давай, Джурабай, пройдемся. Разговор есть.
Они пошли через луг к саю[2], я следом увязался. Сделал вид, что играю, за стрекозами гоняюсь, а сам все слушал. Они шли, долго не начиная разговора.
Я видел сзади, какая у отца напряженная спина. Наконец директор похлопал его по плечу и сказал:
— В общем, так, Джурабай, мы с тобой теперь ближе, чем родные, будем. Во втором квартале совхозу двое «Жигулей» выделяют. Одна машина твоя. В передовиках будешь ходить, в газетах о тебе напишут, по радио и телевидению расскажут, уж я позабочусь.
— За «Жигули» спасибо, — сдержанно поблагодарил отец. — А то сейчас, пока на мотоцикле в кишлак съездишь, полдня уходит, да еще пропылишься насквозь, как мельник.
— То-то же. Ну, а теперь к делу. Сколько у тебя овец окотилось?
— Двести с лишним. — Голос у отца изменился, стал таким же напряженным, как спина, как лицо с насупленными жесткими бровями.
— Тридцать себе оставь, — негромко бросил директор. — Пригодятся, когда машину покупать будешь. А за остальными пришлю.
У меня все похолодело внутри. Неужели согласится? Неужели…
Отец развязал поясной платок и вытер им лицо. Я затаил дыхание.
— Ты что — язык проглотил? Не бойся, если я что-то делаю, значит — уверен. И тебя в обиду не дам. Учти, не каждому от меня такая милость. Так что пользуйся, надо и тебе когда-нибудь в люди выходить.
— Не могу я, — отец говорил глухо, через силу. — Никогда такими делами не занимался. Не получится.