Роман Зонина «Морское братство» хорош там, где он преодолевает эту морскую специфику, где роман становится романом о людях, одетых в морскую форму, и слаб там, где морская специфика начинает главенствовать, заслонять естественные чувства и страсти.
Я ему говорил это неоднократно, он соглашался, но уже ничего не мог с собой поделать, и последний его роман «На верном курсе», имея много неоспоримых достоинств, все-таки не вышел из сферы маринистской литературы.
В 1962 г. в Дом литераторов на панихиду собралось не много писателей, зато пришло проститься множество людей в черных шинелях. У гроба менялся почетный караул: флотский экипаж прислал молодых, по первому году службы, матросов.
Флотский оркестр играл «Варяга». «Наверх вы, товарищи, все по местам...»
Флот держал у гроба последнюю вахту.
Капитан третьего ранга Сергей Александрович Зонин стоял у гроба, по-солдатски опустив руки по швам, не замечая, как катятся по щекам слезы.
Подле была и взрослая дочь Зонина.
И другой его сын, приехавший из Ленинграда, юноша, рожденный в блокаде. Стоял, очень похожий на отца, несколько отчужденный — так мне показалось, — с сухими глазами. Я взглянул на него и вдруг заметил, как он напряженно, стараясь не пропустить ни слова, вслушивается в то, что говорили о его мертвом отце люди, которых он не знал, но которые знали о его отце неизмеримо больше, существенней, чем он. Белел кронштадтский лед, мела казахстанская степная поземка, листалась книга отцовской жизни — и сын должен был знать каждую ее страницу. Судьба жестоко расправилась с его отцом по многим статьям, и все-таки отец прожил эту жизнь, прожил, а не просуществовал — и сын должен был это знать. И если бы отец мог встать из гроба и спросили бы его: сменял бы он свою жизнь, не изобиловавшую утехами и радостями, на жизнь тихую, размеренную, далекую от бурь, в которых трещали и ломались не только корабельные надстройки? — он сказал бы наверняка: я за свежий ветер, за открытое море!
И сын должен был об этом знать.
В праздничный вечер встретил нежданно, навестив блокадных друзей, живущих нынче в Москве, Грищенко Петра Денисовича, подводника. Он привез в столицу своих курсантов, будущих подводников, на военный парад. И тоже забежал к старым приятелям: узы блокадного братства не разъедает ни разлука, ни время.
Время пощадило его — или он сумел с ним обойтись запросто, — он был так же красив смуглой казачьей красотой, такой же суховатый, обдутый всеми балтийскими ветрами, собранный до щеголеватости, каким запомнился пасмурным кронштадтским утром сорок второго.
Вспомнили в праздничный канун и Кронштадт, и «Л‑3», и, конечно, Зонина, стоявшего тогда рядом с ним на мостике.
Грищенко сказал мне то, чего я не знал: прошло несколько месяцев после похорон, и урну с прахом Зонина бросили в море. Это была предсмертная воля — быть похороненным там, где он ходил походами. Один из участников похода прислал Грищенко письмо, в котором точным морским языком рассказал об этой печальной процедуре:
«Баренцево море, 31 мая 1962 года, четверг, 20.23. Легли в дрейф. Приспущен военно-морской флаг. Свободная от вахты команда построена на юте по сигналу «большой сбор». С кратким памятным словом выступил командир корабля.
21.30. Урна с прахом писателя-моряка Александра Ильича Зонина предана морю в 60° северной широты и 34°30'5'' восточной долготы.
Ветер северо-восточный, 4 балла, море — 3 балла, видимость — 5 миль, дождь».
Довженко писал в своих дневниках, опубликованных после его смерти: «Боец хоть и с недостатками, все же боец, а безупречная муха — все же муха».
Зонин был из таких: с недостатками, но боец, а не муха.
ЧЕЛОВЕКУ НУЖНО, ЧТОБЫ У НЕГО ЗВОНИЛ ТЕЛЕФОН...
«Человеку нужно прежде всего, чтобы у него звонил телефон. Человеку нужно, чтобы он был нужен».
Случайно тронув рычажок транзистора, слышу низкие знакомые интонации, нарочито медленный голос, будто бы и чужой, но и донельзя, до острой боли знакомый.
«Если он не нужен, это катастрофа для него самого».
«Только для себя и на себя — это, так сказать, я сам вынудил себя к пребыванию в одиночном заключении...»
Узнаю голос друга, измененный болезнью.
«Нет ничего тоскливее, ужаснее и бессмысленнее, чем одиночество, вызванное своим собственным взглядом на жизнь, на отдачу этой жизни».
Слова выговариваются старательно, раздельно. Как бы расставляются знаки препинания, важное как бы подчеркивается курсивом.
И оттого еще явственней — у микрофона надломленный недугом человек.
«Когда человек до самого последнего дня своей жизни нужен другим людям... вот это и есть жизнь, вот это и есть для человека и есть для себя».
Это радиоречь, посвященная его трилогии «Дело, которому ты служишь», «Дорогой мой человек» и «Я отвечаю за все».
Говорит о персонажах романа и о героях жизни, ставших этими персонажами.
Но в подтексте — и о себе.
Эта речь — последнее его выступление, последнее слово людям.