И пожалуй, тогда, в сорок первом, отдал бы год жизни, а то и побольше, если б мог заглянуть в некий гороскоп и увидеть себя спустя почти двадцать лет на борту белого теплохода, возвращающегося из мирного заграничного рейса.
Словно бы чудище, «обло, озорно, огромно, стозевно», вынырнул из волн морских форт — одна из морских крепостей на подступах к Санкт-Петербургу — Петрограду — Ленинграду, выдвинутых к Западу. Угрюмое детище Петра, насыпной остров с гранитными казематами, оснащенный тяжелыми дальнобойными орудиями.
На одном из таких фортов, поближе к финским позициям, провел я в войну несколько дней, отрезанный от материка непогодой. Был шторм девять баллов; волны захлестывали гранит Петровской пристани, старинную чугунную решетку; в ночном небе мигали звезды, бросая дрожащий свет на кипение стихии — ненужная никому в эти тяжкие дни красота. Вместе со мною застряли шесть краснофлотцев с соседнего форта — пришли сюда на шлюпке и дремали в креслах ленинского кубрика. Катеру, отправившемуся на материк за почтой и капустой, оперативный крепости не дал «добро».
Форт вел контрбатарейную борьбу — подавлял огневые точки немцев, те самые, что били по Невскому и по Васильевскому острову, по Путиловскому заводу и по Публичной библиотеке.
В Петергофе в 1944 году в одной из землянок артиллеристов восемнадцатой немецкой армии я нашел карту Ленинграда. Немецкие батареи били по пристрелянным квадратам, по объектам, в числе которых был перекресток Невского и Садовой, Кронверкского и Кировского, трамвайные остановки у Московского вокзала, у моста лейтенанта Шмидта.
Ленинградский Совет в сорок втором перенес пристрелянные остановки. В сорок четвертом, когда началось наступление, красная аварийная машина с подъемной лестницей ездила по городу, возвращая указатели на старые места. А в шестьдесят втором, приехав в Ленинград и гуляя по Невскому, я обнаружил у Морской, если идти к Адмиралтейству по правой стороне, сине-белую надпись: «Граждане, при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». Сине-белая надпись была сопровождена другой, в мраморе и золоте: «В память о героизме и мужестве ленинградцев в дни 900‑дневной блокады города сохранена эта надпись».
Для тех, кто не помнит или хочет забыть.
Забыть это нельзя.
Горит вечный огонь на Пискаревском кладбище-некрополе, названный поэтом блокады, бывшим матросом Михаилом Дудиным, «вечным огнем нашей памяти».
На форту — знакомство с корректировщиком, младшим лейтенантом Филиппом Рассохацким. Запомнилась мне с той, уже далекой, поры его неслышная, легкая, мягкая, как у горца, походка, неуловимая, но обязательная для флотского офицера насмешливая интонация, в любой ситуации отстраняющая иронией все и вся, до смерти включительно.
Рассохацкий давал форту координаты для стрельбы, подбирался к немецким позициям вплотную с необыкновенной дерзостью, выбирая наиболее близкие к ним точки, хоронясь то в уцелевшей церквушке, то в разрушенном доме, то в старой бане, уже совсем рядом с немцами.
— Миша, — слышалось с берега в телефонную трубку, — даю координаты, смотри не зачепи!
Миша обещал «не зачеплять» и командовал залп.
Немцы сердились на точную и дерзкую корректировку и в отместку били по форту тяжелыми снарядами — их было брошено до двухсот. Стены надежной петровской кладки выдержали натиск современной военной техники. После таких обстрелов на камбузе жарили свежую рыбу, глушенную снарядами, — подспорье в скудном блокадном меню.
Удалось немцам отомстить Рассохацкому иным способом.
В Ленинграде умер от голода ребенок его, единственный сын.