Мать с букетом в руке, ошеломленная этим потоком слов, поворачивалась то направо, то налево, чтобы видеть Алину, — девушка ни секунды не стояла на месте. Наконец Алина поцеловала руку у пани Зофьи, крепко тряхнула руку Теофиля, кивнула издали Гродзицкому, появившемуся в дверях вагона, и побежала «искать свою девицу». Четверть часа спустя, когда поезд тронулся, один лишь Теофиль видел Алину, которая, спрятавшись за газетным киоском, посылала ему воздушные поцелуи.
Теперь ему хотелось взять эти цветы и зарыться в них лицом. Ведь они принадлежат ему, зачем он разрешил класть на них сумку и зонтик! Но он не шевелился, храня обет молчания, который наложила на него Алина своим заговорщическим знаком.
Его молчание никого не волновало. Родители ели, попивали вино из алюминиевых кружечек, разговаривали вполголоса, как будто там, в углу, сидел не их сын, а кто-то чужой. Мать, правда, то и дело поглядывала на него, знаками спрашивая, не съест ли он чего-нибудь; отец же словно вовсе о нем забыл.
Теофиль расстегнул воротник, на котором блестели четыре золотых полоски. То, что для другого могло быть гордостью, обернулось для Теофиля позором — он не имел права на это роскошное украшение. «Три двойки — как из пушки», по образному выражению отца, маячили в журнале, когда надворный советник, движимый инстинктивной тревогой, появился в кабинете директора Зубжицкого. Каким чудом они превратились в тройки — этого ему, наверно, никогда не узнать. Но ему это было безразлично. Разве не смешно рядить человека в гимназический мундирчик, когда его сердце возмужало и кровоточит, а душе — тысяча лет?
Зато родители молодели с каждым часом. Они опустили окно, пытались читать названия мелькавших мимо станций, предавались связанными с этими местами воспоминаниям, которые возвращали им молодость. За Перемышлем пани Зофья встала, облокотилась на окно, муж держал ее за поясок платья, как девочку, ветер трепал ее волосы. У Сана кончился знакомый ей мир, никогда в жизни она не ездила дальше, и хотя поля были такие же и такие же крытые соломой хаты, она утверждала, что тут все по-другому. Теофиль, пожав плечами, ушел в коридор.
Он смотрел в сторону противоположную движению поезда, и ему чудилось, будто он убегает от погони. Но странное дело — ему хотелось, чтобы его поймали. Он с надеждой глядел на леса, наискосок перебегавшие ему дорогу, на реки, бросавшие ему вслед свои серебряные петли, на выраставшие будто из-под земли города и проклинал тучные, запыхавшиеся от бега поля, которые всегда где-то вдали спотыкались и опрокидывались прямо на него из дуги горизонта.
Вместе с пространством исчезало время. На дорожных столбиках, как на черточках и цифрах огромного циферблата, еще раз проносились вспять недели, проведенные с Алиной, вечера бесед с профессором Калиной, месяцы одинокой борьбы, скрипучим голосом отбивал свой час Роек с трогательной покорностью старого механизма, которому на мгновение возвратили жизнь, даже Кос отозвался вдали, как дремотные куранты перед рассветом. Высокое волнение объяло Теофиля. Душа его была полна, как налившийся колос, он ощущал пылкий восторг и жгучую печаль, которые придают зрелости сладость и горечь одновременно.
Шум, грохот, суета Северного вокзала поразили всех троих, но особенно пани Зофью. Она одна искренне и простодушно восхищалась Веной. Ей нравились и корзины с цветами на фонарных столбах, и то, что здесь поливают улицы, и нарядные витрины, и здешние рестораны. Однако надворный советник, имевший представление о доходах монархии и об их распределении между ее областями, смотрел на венское благополучие хмурым оком, — и вкус отменного «Schweinscarre» ему портили цифры вывоза галицийских свиней. Собор св. Стефана разочаровал его, архитектура домов показалась заурядной и однообразной, в их темно-сером цвете ему чудился оттенок сажи, памятники он находил претенциозными, Пратер — похожим на ярмарку. Высказывая вслух эти замечания, он чувствовал в глубине души совсем иное, и это было унизительно. Он избегал встречаться глазами с Теофилем, — мальчик молча шел рядом и время от времени посматривал на отца с любопытством. Надворный советник завидовал сыну: тот ничем не обязан императору и может со спокойной совестью любоваться красивыми аллеями Шейбрунна. Возвращались они оттуда в фиакре, который, по сравнению со львовскими, казался элегантным собственным экипажем. Упитанный кучер с холеными бакенбардами, в блестящем цилиндре, щелкал кнутом и ежеминутно оборачивался, с достоинством и юмором давая объяснения на малопонятном диалекте. По заведенной традиции, которой венские извозчики обязаны своим достатком, он вез чужестранцев дальним, кружным путем.