И, ступая на цыпочках, он повел Гродзицкого из комнаты в комнату.
Это были знакомые, исстари привычные узоры — на зеленом, розовом или белом фоне цветы, ветки, листья в неизменно повторяющихся комбинациях. Но стены — это так, над стенами трудились подмастерья; гений мастера Гилеты сказался в разрисовке потолков. В условиях почти столь же трудных, как у Микеланджело, населявшего потолок Сикстинской капеллы, Гилета разбросал по белым плоскостям неимоверное обилие красочных пятен, составляя из них букеты, гирлянды, корзины цветов. Он пользовался трафаретами, но ни одного не закралшивал полностью, а соединял их по два, по три, иногда брал только середину или угол — и создавал узоры странные, причудливые: местами зеленый стебель тщетно искал свои листья, которые в другой комнате переливались всеми цветами радуги, не имея ни малейшей опоры, ни крошечной веточки.
Убедившись, что надворный советник уже в достаточной мере покорен, мастер повел его в столовую.
— Гм! — удивленно хмыкнул Гродзицкий.
Столовая была разрисована под дерево. Стены как бы обшиты светло-желтыми досками, и сучки на них намечены более темной, почти коричневой краской. Мнимым доскам полагалось бы прикрывать стены от пола до потолка, на котором, по-видимому, также следовало изобразить некое подобие балок и стропил, но Гилета всю жизнь отличался непоследовательностью: в приступе нетерпения он обрубил доски наверху широкой синей полосой, а потолок оставил белым и доверил подмастерьям, которые за один час замалевали его флорой с еще не использованных трафаретов.
Пани Зофья вошла в квартиру лишь в день переезда. В воротах и на лестнице ей встретились две девушки с полными ведрами, — хорошая примета (в большой тайне инсценированная и оплаченная мужем). Комнаты, которые полтора месяца назад отпугнули пани Зофью ледяным холодом, теперь приняли радушно и тепло — в двух печках еще с утра горел огонь. В творениях мастера Гилеты она увидела тот стиль, с которым сжилась с детских лет, а некоторые странности приняла за причуды современной моды. Пришел представиться дворник, поцеловал ей руку, потолковал о водопроводе, чердаке, погребе и попрощался, предложив свои услуги и пожелав счастья.
Оставшись одна, пани Зофья облокотилась на подоконник. Сквозь заиндевевшие окна, будто сквозь кружевную занавеску, она глядела на улицу и пыталась прочитать этот мелькающий текст. Движение было большое — звенели трамваи, тарахтели телеги, кричали извозчики, прокладывая себе дорогу; за две-три минуты можно было насчитать больше прохожих, чем на Верхней Сикстуской за полчаса. Ряд магазинов объявлял о себе вывесками — самые многословные были две, висевшие по обе стороны входа в лавку спиртных напитков, а склад скобяных изделий, как надменный бирюк, не удостоил сообщить о себе ничем, кроме короткого названия старой, известной фирмы. Были там и писчебумажный магазин, и рамочная мастерская, и зеленная лавка, и даже кондитерская, куда вели три ступеньки.
Пани Зофья отвела глаза от улицы и взглянула на дома напротив. Все, кроме одного, были трехэтажные. Больше ничего нельзя было о них сказать; окна, поблескивавшие на гладкой стене или украшенные лепными карнизами, глядели мертвыми, холодными бельмами. Пани Зофья задумалась...
Это была четвертая квартира в ее жизни. Первая, в которой она появилась на свет и откуда выходила замуж, была на Коральницкой улице: три темных комнатки, где отец, судейский чиновник, двадцать пять лет предавался упорным и неразумным мечтам о повышении по службе и о прибавке жалованья. Гимназии он не закончил, в университете не учился и, конечно, не мог ни на что рассчитывать — так и умер, заработав для вдовы и сирот право на пенсию в 86 крон, за которыми юная Зофья ходила каждый месяц в Финансовую дирекцию, — там, у входа, ее приветствовал улыбкой роскошный швейцар в голубой шинели с золотыми галунами. Мать между тем суетилась на кухне, так как надпись на картонной табличке, вывешенной в одном из окон, призывала голодных следующими словами:
«Домашняя кухня,
Дешево, вкусно».
Стишок этот, написанный большими красными печатными буквами, был произведением младшей сестры, Марии, девушки решительной, шумной, немного взбалмошной, которая быстро нашла мужа себе нод стать и исчезла из их жизни, а через несколько лет прислала письмо из Америки. Однажды, в июле, молодой чиновник наместничества, отвезя своих родителей в Любень, — ездили тогда за город, в наемном ландо с бесплатным обратным проездом, — вышел из шумного экипажа на Хоронжевской и задумался, где бы пристроиться столоваться на время отсутствия матери. Выбор его пал на известную молочную, хозяйка которой, пани Комуницкая, своими пирожками, клецками, рисовым пудингом кормила добрую половину чиновничьей молодежи. Однако, проходя по Коральницкой улице, он заметил стишок бойкой Манюси и сразу же ему доверился. В середине августа, расплачиваясь за последние десять обедов (по 30 крейцеров), он уже был помолвлен с Зофьей.