— Каково мне было бы ложиться в землю без бога? Атеизм — это вера живых, здоровых и сильных, вера людей, которые в глубине души убеждены, что никогда не умрут.
Лоб больного покрылся потом. Увеличенный залысиной, высокий лоб с выдающимися черепными костями был совсем непохож на прежнюю узкую, смуглую полоску меж линией бровей и волос, которая простодушно морщилась от движения ленивых мыслей этого заурядного мальчика.
— Разное приходит мне в голову, — Костюк опять обратил к гостю свои черные глаза, пылающие, подобно углям, в глубоких глазницах. — Лежу я вот так дни и ночи и вижу мир покойников. Вернее — чувствую. Тьма покойников — земле уже не под силу их нести. Есть там гении, есть и маленькие люди, вроде меня; схоронены там великие умы, страстные надежды, благородные чувства, прекрасные намерения, огромные знания, но также и обычная, повседневная глупость. И столько там всего, что мудрости этой хватило бы, чтобы сотворить мир, а глупости — чтобы уничтожить его. Вот и скажи мне, Теофиль, куда же все это девается? Неужели для всего этого нет места? Неужели оно должно исчезнуть бесследно?
Он закашлялся. Теофиль подал ему кружку с молоком. На блестящей глазури был портрет Франца-Иосифа, и румяное лицо молодцеватого старика противно усмехалось под бескровными губами чахоточного. «Как помочь человеческому отчаянию? — спрашивал себя Теофиль. А тот, другой, спрашивал шепотом, тенью голоса, за которой уже не ощущалось тела:
— Зачем же с таким пылом защищать ничто? Стоит ли по руинам веры, в безумном восторге, как будто к высшему блаженству, стремиться к небытию?
Костюк прикрыл глаза рукой, лицо с запавшими щеками вздрагивало, по лбу пробегами мелкие морщинки.
«О, Стефан, — с удивлением взывала душа Теофиля, — твой ум, как растение в теплице, созрел и расцвел в предсмертном жару. Теперь он воздает тебе за все унижения, которые ты перенес, когда стоял у доски и крошил пальцами мел, оглушенный хороводом тригонометрических знаков, и когда ты тщетно старался приспособить свое доброе крестьянское горло к немецким словам, и когда ускользал от тебя смысл «Дзядов», затопляя потоком стихов!»
— Ты, может, будешь смеяться, — Костюк провел по лбу рукой, будто из паутины сотканной, — но мне кажется, что люди, по крайней мере, некоторые люди, не признают бога из зависти. Они завидуют ему, не могут ему простить его бессмертия, покоя, счастья… Подумай сам, — он внезапно повысил голос, почти закричал, — если бы наша жизнь не имела конца, и не ведала страданий, разве кто-нибудь стал бы задаваться вопросом, зачем существует мир?
В комнату вбежала хозяйка:
— Побойся бога, Стефик! Чего ты кричишь? Ох, а какой потный! Тебе нельзя так много говорить. Твой приятель придет в другой раз,
— Ты еще придешь? — прошептал Костюк.
Теофиль вышел на цыпочках, ему показалось, что больной мгновенно уснул.
«Вот самый глубокий источник веры, — думал Теофиль по дороге, — страх перед небытием, жажда индивидуума продлить свое существование. Бедняга хочет жить после смерти, хочет жить, сохранив свою личность и сознание, а не в какой-либо иной форме, не так, чтобы ему должны были доказывать, что он в ней действительно, существует».
«Но это же абсурдно, — тут же спохватился он, — абсурдно полагать, что существование, имеющее начало, не должно иметь конца!»
Спускаясь по улице Коперника, он глянул на небо; там, вдали, виднелись два креста, — на соборе и на доминиканском костеле,— два знака сложения неземной алгебры, решающей задачу «человек и мир» в безумном уравнении с одними неизвестными.
«И все же это волнует, протест смертного против смерти, бунт духа против материи, жажда подчинить ее хотя бы властью бога, с которым можно заключить союз на самых тяжких, но не безнадежных условиях».
Так много можно было бы сказать! И Теофилю стало стыдно, что за все свидание с Костюком он не вымолвил ни слова. «Пойду к нему завтра!»
Но утром в гимназии уже стало известно, что Костюк в эту ночь скончался. На уроке латинского в класс вошел Мотыка с директорской книгой, и учитель Рудницкий зачитал распоряжение о похоронах. «Прекрасные качества его юной души, — писал, в своем послании директор Зубжицкий, — снискали ему всеобщую любовь,— и во время тяжкого недуга, с которым он боролся, как герой, до последней минуты не забывая о своих обязанностях, его окружало глубочайшее сочувствие товарищей и друзей».
За гробом шел весь их класс, и из других классов несколько второгодников, знавших Костюка. Были и учителя, в том числе Роек. Распорядителем похорон был ксендз Скромный — это он приветствовал каждого ученика, впервые приходившего в гимназию, напутствовал при вручении аттестата и провожал к могилу, если так судил господь. В старой, потертой ризе он мелкими шажками семенил во главе процессии, не стыдясь своих слез, которые утирал рукою, когда они мешали ему читать молитвы. Кроме него, плакала только пани Тымура, а у отца умершего, высокого плечистого крестьянина в бараньем кожухе, глаза были сухими, и он не сводил их с длинного узкого гроба, колыхавшегося на ухабах Яновской улицы.