Я смущенно промолчал. Шофер пожилой, ему лучше знать. Однако - эпитет…
Ревели моторы, кружилась снежная пыль, и самолеты один за другим уходили в серое небо. Они везли медикаменты и продукты осажденному Ленинграду.
Подождав, когда вылетит последний самолет, подрулил к старту и я. Командир эскадрильи, сделав мне кистью руки небрежный жест, не торопясь подошел к моему самолету, взобрался на крыло. Ко мне в кабину глянуло обветренное худощавое лицо с белесыми глазами.
- Слушай, ты, - вызывающе сказал он, увидев в моих петличках два «кубаря».-Чего ты резину тянешь?
Мои хлопчики сопровождают тебя, а не этих… - он кивнул головой в сторону взлетевших «ЛИ-2» и грубо выругался. - Понял?
Меня затрясло от бешенства. Так оскорбить летчиков-тружеников!
- Понял, - как можно спокойней сказал я, глядя в упор в его глаза. - Все понял.
Я оттолкнул от борта его руки и с треском захлопнул фонарь.
Мы догнали летевших беспорядочной кучкой «ЛИ-2» возле Волхова. Забравшись в их середину, я сбавил скорость и осмотрелся.
Странное это было зрелище. Мы летели плотной жужжащей кучкой над самой землей, а над нами рассерженными осами стремительно носились тройками, взад и вперед, наши истребители. Фашистские молодчики были тут как тут. Они, в свою очередь, держась на почтительной высоте, ходили лад нашими и высматривали - не отстанет ли кто из «ЛИ-2»?
- Слоеный пирог, - высказал Ваня Архангельский свои соображения. Он был у меня в экипаже оптимистическим философом.
В Ленинграде
Все было совсем не так романтично, как я представлял. Пчелиным роем мы пересекли кусочек Ладоги, дошли до маяка и разлетелись по своим назначениям.
Большой и какой-то неопределенной конфигурации аэродром, окруженный со всех сторон густым сосновым лесом, беспорядочно уставлен самолетами разных конструкций. Копошатся люди: что-то разгружают, что-то укладывают. Подъезжают и уезжают машины. Все как будто бы так же, как и на других аэродромах, и вместе с тем не так. Что-то здесь все-таки было особенное, а что - никак не понять!
Сугробы снега. Тропинки. Темные масляные пятна на местах стоянок самолетов. Сосны и между ними-двухэтажные дома с бревенчатыми стенами. Вот на крыльцо с поломанными перилами вышла женщина, укутанная в платок. Постояла, посмотрела безучастно и ушла. Движения ее были медленные, скупые.
Тогда я посмотрел на людей, разгружавших самолет. И они тоже, ссутулив спины, двигались вяло и безучастно.
И только тут я понял, в чем особенность этого аэродрома. Здесь были голодные люди.
К нам, поскрипывая снегом, подъехала легковая машина с двумя автоматчиками. Я уже знаю от ребят - шофера звать Сашей. Он сейчас вылезет из машины, поздоровается с нами, как со старыми знакомыми, и тотчас же начнет хвастаться своими автомобильными покрышками, которых «пуля не берет».
Так оно и случилось. Пока наш Фома Кузьмин выбирался из самолета и впихивался со своими громоздкими тулупом, валенками и портфелем в «эмку», Саша успел все рассказать о покрышках. Увидев на моем лице признаки сомнения, он, недолго думая, выхватил из кобуры пистолет и - бах! бах! - два раза выстрелил в заднее колесо своей машины. И никто не ойкнул, никто не обругался и даже никто не обернулся на выстрелы. Мне только осталось рот раскрыть от изумления. Довольный произведенным эффектом, Саша сунул пистолет в кобуру и, сказав, что вторым рейсом заедет за нами, сел за руль.
Наконец Фома Кузьмич умостился, автоматчики заняли свои места, и Саша, резво сорвав с места машину, умчался на своих непробиваемых покрышках.
Мы с Архангельским завязывали последние тесемки на зачехленной машине, когда мое внимание привлек робкий хруст снега под чьими-то неуверенными шагами. Я оглянулся. Передо мной стоял худой, как скелет, человек в серой измятой шинели, в кирзовых сапогах и в шапке-ушанке с завязанными у подбородка тесемками. Это был ополченец. Он вышел из леса и сейчас, бессильно опустив руки, тяжело переводил дыхание. Он смотрел на меня большими круглыми глазами, полными неизъяснимой печали и доброты, страстной надежды и разочарования.
Наконец он отдышался и слабым голосом, который еле было слышно из-за налетевшего внезапного ветра, сказал без всякой интонации:
- Товарищ летчик, не найдется ли у вас кусочка хлеба?
Я был потрясен. Острая жалость к незнакомцу, презрение к себе за свою сытость ожгли мне щеки жгучим стыдом. Я был растерян и уничтожен в своих же собственных глазах. Я был готов провалиться сквозь землю С минуту я не мог раскрыть рта, чтобы сказать ему, что я - сытый и довольный, собираясь лететь в Ленинград! не догадался взять с собой хлеба, чтобы здесь хоть кому-нибудь принести мимолетное счастье…
Сказать «нет» человеку, который смотрит сейчас не тебя с такой надеждой, было превыше моих сил. Но все же я должен был сказать ему это слово, ибо у нас действительно не было ничего…
Он, наверное, понял мое замешательство как-то по-своему. В его светлых глазах вдруг мелькнула настороженность. Я видел отчетливо, он что-то соображал, прикидывал, и взгляд его глаз стал холодным, стальным.