Но нужные слова не находились. Не было нужных слов! На язык лезли крикливые выражения, какими обмениваются торговки на базаре. В конце концов, стоп! Я овладел собой настолько, чтобы сделать для себя логический вывод: "Формально ты неправ" и "Будь осторожен — тебя провоцируют на выходку. Ну посмотри, посмотри сам!.."
Действительно, сделав выпад и не получив на него, как он ожидал, моментальной вспышки, Вознесенский с нескрываемым недоумением повернул голову и через плечо с интересом посмотрел на меня. Глаза его хитро сощурились, на тонких губах зазмеилась усмешка, и весь его вид словно поощрял меня: "Да ну же! Да ну! Давай, давай, взрывайся!"
И я отрезвел! Еще одно усилие воли и, подавив в себе бунтующее чувство, я попытался улыбнуться.
— Прошу извинить... командир, больше этого не будет.
Умышленно сделав паузу, я опустил слово "товарищ", и Вознесенский это заметил. Усмешечку его, как ветром сдуло. Губы сложились в куриную гузку. Он резко отвернулся и, подмахнув подпись на бланке, не оборачиваясь, подал листок через плечо. Оскорбительный жест!
Дворовой брезгливо посмотрел на Вознесенского.
Оскорбленный вторично, я тупо уставился на сводку. Миллибары, изобары, ч-черт бы их побрал совсем! Что же я хотел сказать такое командиру? Ах да, вспомнил! О пьянстве каптенармуса и К°! Сейчас или потом?
"Сейчас, сейчас! — твердил мне первый голос. — Возьми реванш!"
"Нет, сейчас не надо! — убеждал второй. — Чужие люди, нехорошо. Подрыв авторитета..."
"К черту! — возразил первый голос. — Он сам себе подрывает авторитет! Ты скажешь сейчас, а потом подашь рапорт о переводе в действующий полк. Здесь тебе все равно не ужиться: плетью обуха не перешибешь!"
И мне сразу же стало легче. Выход найден. Я подаю рапорт и... пошли они ко всем чертям, и каптенармусы, и командиры, их прикрывающие! Вознесенский по-прежнему стоял, облокотившись о барьер, но во всей его фигуре отражалось беспокойство: шея покраснела, носком сапога он отбивал по дрожащей половице такт.
— Между прочим, — сказал я, обращаясь к его спине. — Мне как члену партбюро подали жалобу на воровство и пьянство каптенармуса, и вам это известно. Вы член бюро, товарищ командир, вам карты в руки! — И, не дожидаясь ответной реакции, повернулся и вышел.
И все это я сделал напрасно! На следующий день по заискивающей улыбке каптенармуса я понял, что он предупрежден о возможной проверке, и что защитные меры приняты. А секретарь партбюро, тихий застенчивый штурман, со следами оспы на лице, подсев ко мне в столовой, сказал, катая шарик хлеба, что все это напраслина, проверкой ничего не обнаружено, и что виновника поклепа надо наказать. И, как бы между прочим, поинтересовался, а кто же мне об этом заявил?
Мне было тошно слушать, еще тошнее смотреть в его виновато бегающие глаза.
— Ладно, — сказал я. — Не старайся, Фоменко. Я не выдам того, кто нажаловался. Но если вам так уж будет нужно, то считайте, что все это мною придумано.
— Ну, что ты, что ты! — запротестовал Фоменко. — Это я так...
В тот же день я подал рапорт по инстанции с просьбой перевести меня в действующий полк. Вознесенский от себя охотно написал докладную высшему начальству, с горячим ходатайством о положительном решении моей просьбы.
Мой рапорт вернулся обратно. С внушением Вознесенскому: "Ставлю на вид за недооценку важности в деле подготовки штурманов". И все! Намек был ясен: "Летчики везде нужны, здесь — тоже!" Я мог гордиться, но мне от этого не было легче. Мысленно я уже был в своем боевом полку, а тут — опять Вознесенский!
Неприязнь наша только усилилась. Мы почти не разговаривали, и при встречах оба отводили глаза, боясь выдать свои сокровенные чувства. И оба ждали: я неприятности и подвоха, он — момента, когда сможет меня спровоцировать.
И момент такой наступил.
Развязка
В начале апреля разом потеплело, да так, что заплакали сосульки. Сквозь низкие облака тут и там пробивались по-весеннему робкие лучики солнца. Но иногда вдруг повеет откуда-то теплой сыростью, потемнеет, и повалят густые хлопья снега. И снова чисто, и проглядывается синий горизонт с зубчатой кромкой соснового леса.
Нам предстоял дневной полет почти на шесть часов, и погода такая мне не нравилась. Где-то, видимо, на высоте от трехсот метров и выше нас может подстеречь критическая температура. Обледенение верное.
Лететь не хотелось. Я подошел к самолету, поздоровался со штурманами-практикантами. Двадцать человек. Молодые славные ребята. Они уже собрались, и им не терпелось. Это их последний зачетный полет, и сейчас они мысленно были в полках, куда рвались их горячие сердца. Поймал себя на том, что завидую им.
Подошел Глушарев.
— Что, командир, хмурый такой?
— Лететь не хочется.
Глушарев изумился: из моих уст услышать такое!
— Почему?
— Погода не нравится.
— А, это другое дело! Согласен — погода хитрая. Когда сосульки плачут гляди в оба.
Я вздохнул. До чего же не хочется встречаться с Вознесенским!
— Ладно, пойду возьму погоду.