Трагический ход событий бесил Латуница, но не вызывал чувства беспомощности. Несколько раз он подавал рапорт с просьбой направить его в действующую армию. Это продолжалось до тех пор, пока ему не сделали строгого предупреждения о том, что командование знает, где он больше нужен.
С утра полковник Латуниц был в частях. Днем неотрывно следил за учениями в поле и лесах. В лютый мороз и вьюгу неожиданно появлялся в батальонах и ротах. Никогда не мешал командирам, но не оставлял без внимания ничьей ошибки. По вечерам он готовился к разборам занятий, читал. К ночи, когда глаза уставали от напряжения, приходила тоска.
Тогда он вставал и подолгу шагал по комнате, служившей одновременно и местом работы и жильем, напряженно думал.
Здесь, в далеком тылу, куда не доносился гул сражений, где даже не завешивали окон по вечерам, он впервые раздумывал о своей жизни.
Вот ему уже сорок пять. Что сделал он за эти годы?
С девятнадцати лет воевал. Был лихим ординарцем у Котовского. Потом водил каввзвод в атаку на шляхтичей. Проскакал чуть ли не до Варшавы. Стал командиром, воевал в песках. На быстроногом текинце гонялся за басмачами. Позже вернулся домой в родной Киев. Там застал больную мать и вскоре похоронил ее.
Случилось так, что, кажется, не было такого военного конфликта, в котором бы не участвовал он, Латуниц.
После академии снова начались скитания — жизнь кадрового командира. Он получил назначение на Дальний Восток. Служил в маленьком полукорейском городке близ границы. Позже была Монголия, изнурительные бои в степях, Халхин-Гол. Там он стал командиром полка.
Зимой сорокового года он уже принимал бригаду лыжников на Карельском перешейке. Потом был тяже-дый путь через леса и скованные жуткими морозами озера, опять бои, линия Маннергейма, орден и ранение.
И вот теперь, когда решалась судьба страны, он находился здесь, вдали от знакомых мест, вдали от боевых товарищей, которых знал превеликое множество. Один, без близких, в комнате со скрипучим полом.
После разрыва с женой он больше так и не женился. Не к чему было повторять прежнюю ошибку. Он не верил в самопожертвование женщин. Никогда и ни с кем не сходился глубоко и надолго. Да и женщины не тянулись к нему. Он был угрюм и малоразговорчив, а таких побаиваются.
Мысль об одиночестве впервые пришла к нему в госпитале в Ленинграде. В вынужденном безделье на больничной койке он все чаще и чаще думал о дочери, которая жила где-то близко в том же городе и для которой он был совсем чужим.
Скорее любопытства ради он тогда решил попытаться позвать ее к себе. Даже не был уверен, что она придет.
И странно, волновался как мальчишка. Ведь дочь, должно быть, так далека от него.
Но произошло чудо. Они, кажется, сразу подружились, с этого первого неловкого свидания. Может быть, в нем проснулось забытое отцовское чувство. Ему увиделось что-то свое в этой собранной девушке с темными — конечно же его — глазами. Он, наверное, был смешон и нелеп в тот момент, и она, кажется, была не на шутку взволнована.
Сейчас он уже жалел, что был так суров в первые дни войны, когда она пришла к нему. Но иначе он не мог поступить. Как он был бы счастлив, если бы дочь была рядом с ним сейчас!
И вот теперь он не знал о ней ничего. Писать в Ленинград — напрасное дело. Да и вряд ли дочь там осталась.
Вспоминал он и жену. Может быть, тогда, в Москве, он слишком погорячился… Ведь есть и его доля вины. Нелли была хороша собой и по праву требовала к себе внимания.
Может быть, найдись квартира в Москве — их жизнь сложилась бы по-другому. Впрочем, он ни одной секунды не жалел о прожитом и готов был повторить все, что пережил, сначала. А Нелли… она вряд ли выдержала бы его скитальческую жизнь. Хорошо, что это случилось так давно. Так легче.
Никогда он не задумывался о смерти. Не любил читать фраз вроде: "Смерть не раз глядела ему в лицо…" Но бывали минуты, когда он думал о том, что, если придется ему найти гибель от пули врага, это будет естественным концом, — иным он его себе не представлял. Только верные боевые друзья помянут его стопкой водки, другим будет мало до него дела.
Когда начались бон под Харьковом и на Керченском полуострове, Латуниц забыл обо всем на свете. Жадно он ловил сводки у вечно хрипящего репродуктора. О многом, увы, без труда догадывался меж скупых строк сообщений.
Для него не было печальной неожиданностью, когда немцы перешли в наступление. Он ждал этого, догадывался, — иначе они поступить не могли.
Настало безрадостное жаркое лето. Вести с юга приходили тревожные. Снова пал Ростов. Враг рвался на Кавказ, уже гулял в кубанских степях.
В конце июля Латуница срочно вызвали в Москву. Его приняли немедленно и вручили предписание вступить в командование дивизией на Южном фронте.
Никто в Москве толком не знал, где она сейчас находилась. Предложили лететь на юг и там разыскать дивизию самому.
Рано утром он вылетел из Москвы. Кабина "Дугласа" была полупустой. Летел какой-то медицинский генерал и несколько старших командиров.