— Ну, если бы точные критерии существовали, — глубоко затянувшись и выпустив дым, ответил он, — все было бы слишком просто. В любом случае история никогда не позволит нам вовсе обойтись без насилия. И всегда придется искать справедливость в насилии истории, подчас не соглашаясь с ней и идя ей наперекор. Скажем, существует принцип, позволяющий хоть как-то ориентироваться: справедливо лишь насилие, восстанавливающее справедливость, правовое государство и главенство демократических законов. Насилие, дающее высказаться гражданам, а не пушкам! Придя в Гаванну с революционной армией, Фидель Кастро произнес блестящую фразу, которую, разумеется, вскоре постарался забыть. Он сказал: «Теперь ружья должны преклонить колена перед народом…» Именно так: насилие справедливо только тогда, когда преклоняет колена перед волей народа… если, конечно, оно при этом устанавливает демократическую законность…
Вот тут-то он и подумал о Боге. Вернее, о тех, кто говорит от его имени: Маритене и Фоме Аквинском.
«Если вспомнить об истине, из коей проистекают все прочие, — об абсолютной благостности Всевышнего и его абсолютном неведении зла, все софизмы сами собой рухнут. Мы не имеем права требовать от Создателя ответа по какому бы то ни было поводу».
На первых же страницах своего трактата «О Боге и допущении зла» Жак Маритен цитирует эту удивительную, поистине безумную фразу Лотреамона. Она настолько лишена здравого смысла, что философ вынужден ее подправить, приручить это безумие, собственно и делающее ее нестерпимо прекрасной.
«Лотреамон не вполне точно выразился, говоря, что Богу абсолютно неведомо зло», — пишет Маритен. И нельзя с ним не согласиться, если следовать заветам любой из теологических доктрин. И правда, как может Господь, по определению Всеведущий, не знать чего бы то ни было? Он, единым взглядом объемлющий мир тварный и нетварный, пронизывающий время и пространство?
«Разумеется, Господу ведомо зло, — продолжает Маритен, — и ведомо во всем его многообразии. Но Лотреамон хочет сказать, что Всевышний совершенно неповинен во зле и не имеет какого-то определения или замысла зла. В Боге нет, как учит нас святой Фома Аквинский, никакой идеи, никакой умопостигаемой первоосновы зла».
Сие, разумеется, еще менее вообразимо, чем фраза Лотреамона.
Трактат Маритена Марру проштудировал именно из-за Даниеля.
Даниелю только что исполнилось шестнадцать лет, и он вручил юноше конверт, оставленный его отцом. То были весьма своеобразные размышления о так называемых лагерях смерти. Соображения, которые могли принадлежать только выжившим в этом аду и, соответственно, касаются смерти не прямо, обращаются к ней с точки зрения тех, кого она только коснулась краем. Но был ли Мишель, собственно, тем, кому удалось выжить? Даниель совершенно не желал говорить об отцовской рукописи. Спросил только о заглавии: почему «Heimkehr»? Марру не могло удивить, что оно по-немецки: его приятель был известным германистом. Немецкое название привело его в замешательство по другому поводу: ведь возвращение Мишеля к родному очагу, на свою родину было не чем иным, как путешествием агонизирующего в страну смерти. Родина или смерть? Скорее родина-смерть…
Однако чтение завещания явно повергло Даниеля в смятение. Он стал задавать вопросы о вещах, которые до того времени не могли его интересовать. Например, ложится ли на Бога вина за лагеря уничтожения?
Тогда-то Марру и прочитал Маритена, чтобы было о чем говорить с Даниелем.
Но уже первые страницы знаменитого трактата пробудили в комиссаре глухую ярость. Если Господь действительно невиновен во зле, если у него нет даже идеи зла — при том, что само действительное зло ему прекрасно ведомо, — то лишь потому, что человек или, выражаясь языком Маритена, «тварь наделена первоначальной интуицией нравственного зла, именно ей принадлежит изобретение и инициатива греховности».
Стало быть, если согласиться с постулатами Маригена, каковой в других местах признает свое рациональное бессилие с кротостью, не уступающей самым хитроумным уверткам интеллекта: «Божественная сверхчувственность темна для нас, ее сумрак не рассеять слабым огоньком нашего разума. Однако, сколь ни темно таинство, неколебимость или абсолютная независимость Господа, с одной стороны, и столь же абсолютная божественная невиновность — с другой, сияют в ней со всепобедительной мощью. И именно блеска этого сияния глаз наш не в силах вынести» (Ну да, конечно, подумал тут Марру, вспоминая Аристотеля, разумеется: подобно летучим мышам!) — так вот, если согласиться с Маритеном, попасться на его крючок, придется вдобавок смириться с довольно смрадным представлением о Боге, умывающем руки на манер вселенского Понтия Пилата, ленивого короля, вменяющего себе в заслугу только благостные аспекты бытия. Такой Бог благословляет свободу воли своего творения, когда оно уже выбрало «благой путь», но тотчас оставляет на произвол всеразрушающего отрицания, самодостаточной греховности, если его создание выбирает зло, а подобный выбор доступен всякому живущему, уж мы-то в этом убедились.