Такое желание можно услышать довольно часто, но мой терапевт его осуждает. Выхватив этот пассаж, она называет его «очередным проявлением современного отрицания смерти» и позицией, «не признающей ценностей и возможностей, которые предоставляет нам финальная стадия». Едва ли мои родители видели в своей финальной стадии какие-то «возможности», будь то поделиться воспоминаниями, попрощаться, раскаяться или простить; а все касающееся планирования похорон — а именно, чтоб это была простая, без всякой помпы и толпы скорбящих, кремация, — было высказано заранее. Добились бы мои родители «успешной смерти», если бы ударились в сентиментальность, эмоции, признания? Обнаружили бы, что это как раз то, чего они всегда хотели? Сомневаюсь. И хотя мне жаль, что папа так никогда и не сказал, что любит меня, я почти уверен, что он меня любил, а его меланхолическое молчание по этому и многим другим ключевым вопросам, по крайней мере, доказывает, что он до самой смерти оставался самим собой.
Когда моя мама в первый раз попала в больницу, на соседней койке лежала женщина в коматозном состоянии. Она лежала на спине и практически не двигалась. Однажды, когда мать уже немного чудила, к женщине пришел ее муж. Это был маленький, аккуратный уважаемый мужчина рабочей профессии, ближе, наверное, к семидесяти. «Здравствуй, Дульси, это Альберт, — объявил он на всю палату с чистейшим оксфордширским акцентом, который необходимо записать, пока он не исчез окончательно. — Здравствуй, моя дорогая, здравствуй, любимая, я пришел — может, ты проснешься? — (Его поцелуй отозвался эхом.) — Это Альберт, дорогая, может, проснешься? — И потом: — Я сейчас тебя поверну, чтоб вставить слуховой аппарат, — (Подошла сестра.) — Я хочу вставить ей слуховой аппарат. Не хочет она просыпаться сегодня. Ой, выпадает. Так, я тебя еще чуть-чуть поверну. Здравствуй, дорогая, здравствуй, Дульси, здравствуй, моя красавица, ты не проснешься? — И так через паузу в течение четверти часа с перерывом на: — Ты что-то сказала? Ты что-то сказала, я же знаю. Что ты сказала? — И снова: — Здравствуй, дорогая, это Альберт, может, проснешься?» И опять поцелуи. Сцена эта пронзала мне сердце (и мозг), и вынести ее можно было, лишь воспринимая как черную комедию. Мы с мамой, естественно, делали вид, что ничего не происходит, а если и происходит, то мы ничего не слышим; хотя от нее, подозреваю, не ускользнул тот факт, что моего отца тоже звали Альберт.
Ногти на маминой отнявшейся руке продолжали расти с той же скоростью, что и на той, которой она показала большим пальцем вниз; потом она умерла, и, вопреки расхожему мнению, все десять пластинок расти перестали. Как и у папы, чьи ногти закруглялись на подушечки пальцев. У брата и ногти и зубы всегда были крепче моих — деталь, которую я объяснял тем, что, поскольку он ниже меня ростом, концентрация кальция в нем выше. Вполне возможно, что с научной точки зрения это чушь (и причина кроется в различных марках молочной смеси). Так или иначе, долгие годы я машинально стачиваю свои ногти о передние зубы, когда читаю, пишу, нервничаю, правлю это самое предложение. Может, уже пора прекратить этим заниматься, чтобы посмотреть, станут ли они закругляться на подушечки пальцев, когда отец призовет меня.
На кладбище Монмартра много зелени и кошек, и даже в жаркий парижский день здесь веет свежестью и прохладой; это небольшое, огороженное со всех сторон и весьма обнадеживающее место. В отличие от обширного некрополя Пер-Лашез это кладбище создает иллюзию — доступную лишь еще нескольким погостам, — что только те, кто здесь похоронен, и почили на земле; более того, что когда-то они жили совсем недалеко, возможно, прямо в домах, возвышающихся за оградой кладбища; и того более, что смерть, в конце концов, не такая уж и плохая штука. За пять месяцев до смерти Жюль Ренар писал: «Когда заглянешь как следует смерти в лицо, понять ее совсем не сложно».
Здесь лежат и мои мертвецы; и поскольку они по большей части писатели, то могилы их расположены в нижнем и, соответственно, более дешевом секторе. Стендаля похоронили здесь лет тридцать спустя после того, как он, «спускаясь со ступенек Санта-Кроче… испытал яростное сердцебиение», после того, как в нем «жизненные силы… иссякли» и он «шел в постоянном страхе упасть». Мы ведь хотим не только оставаться собой до конца, но и умереть в соответствии со своими ожиданиями? Стендалю выпало такое счастье. Пережив первый удар, он написал: «Полагаю, нет ничего смехотворного в том, чтобы упасть замертво на улице, коль скоро делается это ненамеренно». 22 марта 1842 года, отужинав в министерстве иностранных дел, несмехотворный конец, которого он искал, настиг его на мостовой рю Нёв-де-Капуцин. На его могиле написали «Арриго Бейль, миланец» — упрек французам, его не читавшим, и дань городу, где даже запах конского навоза трогал его чуть не до слез. И как человек, неплохо подготовившийся к смерти (он написал двадцать одно завещание), Стендаль сочинил и собственную эпитафию: