Пораженный ее манерой говорить, я не мог понять, не разыгрывает ли она меня, — да так за все те вечера, что провел в этой компании, и не понял.
Наш разговор с Кокто — той ночью, в Вильфранше — никак не шел у меня из головы, да и непонятный сон о Боге мне тоже выбросить из нее не удавалось. Я видел и другие сны — вспоминал их обрывки, просыпаясь: райские видения, неотличимые от тех, что насылает опиум, и все же другие, поскольку создавались они не искусственными средствами, но исходили, в чем я не сомневался, из самых глубин моей души. Бог, верил я, пытается показать мне что-то, чего я по глупости не понимаю.
После того как из моей жизни исчез Уэлдон, курить я стал намного больше. Между тем признание Кокто насчет его давно устоявшейся привычки тайком заглядывать в церкви привело к воскрешению моих собственных религиозных обыкновений. Поначалу я зачастил в находившийся невдалеке от моего дома собор Святого Северина, затем начал бывать и в других — в храме Святого Сульпиция, что в предместье Сен-Жермен, в церкви Святой Марии Магдалины, стоявшей по соседству с Кокто, в соборе Святого Роха близ Лувра. О том, что я стал всерьез молиться почти голому, окровавленному, свисающему с креста человеку, я никому не рассказывал.
Собор Святого Роха стал любимым моим храмом. Шедевр Лемерсье. Барочный алтарь его обрамляла скульптурная группа, изображающая рождество Христово — Марию и Иосифа, склоненных над колыбелью Младенца Христа. В приступе театрального вдохновения архитектор заставил нас направлять взгляд
Уэлдон обвинил меня в том, что я никак не могу примириться с моим горем. Что, если он был прав? Что, если за поверхностной пеленой удовольствий, которым я так радостно предаюсь, кроется ядро безутешной печали? Печали о тех, кого я любил, но они не отвечали мне любовью, о тех, чья смерть сделала мои испорченные отношения с ними невосстановимыми, о Володе, вину перед которым я все еще пытался искупить, несмотря на наш разрыв, казавшийся мне таким же окончательным, как смерть. И может быть, горе по себе самому — такому, каким мне стать не удалось: щедрому, богатому, радостному. Я намеренно повернулся к нему спиной, ибо даже в ту минуту мне не терпелось возвратиться в кладбищенскую безопасность моей комнаты, к моим трубкам.
Их не было здесь — тех, кого я искал. Сколько б они ни пострадали, пострадали они все же меньше, чем наш Спаситель перед тем, как его сняли с креста. Надежда выглядела немыслимой, нелогичной, не заслуживавшей доверия, но без нее — без надежды на то, что все умершие, со всей их любовью, должны ожить снова и уже навсегда, — жизнь, как я ее понимал, была бы невыносимой. И внезапно я, стоявший на коленях в соборе Святого Роха, пришел к абсолютному, неотменимому убеждению, что Бог не стал бы, да и не смог бы создавать для каждого из нас жизнь, которая была бы невыносимой.
Так весной 1925 года я, не уведомив об этом ни родных моих, ни друзей — никого, кроме Кокто, — начал готовиться к ритуалу христианского причащения для взрослых, который позволил бы мне войти на Пасху в Святую римско-католическую и апостольскую церковь. Я стал еженедельно посещать курсы подготовки к этому обряду, которые вел мягкий, чрезвычайно благожелательный священник из собора Святого Северина, призывавший меня молить Марию, благословенную Матерь Божию, о помощи и наставлении.
— «От Марии идет прямой путь к Иисусу» — так мы говорим, — объяснил он. — Ваши родные и друзья могут отказаться от вас, но Мария остается самой стойкой вашей помощницей и покровительницей.