— Сали-и-и-им! Э-э-э, Сали-и-им! — натужно завопил в ухо какой-то чернявый потный человек. — Оба тащи, оба! — Он перехватил поудобнее тюк, который держал в объятиях, и гаркнул:
— Скорей давай!
Меня затянуло в толпу, как щепку затягивает водоворот; я беспокойно перетаптывался вместе со всеми, понемногу проникаясь общим ритмом; когда чернявый перехватывал проклятущий тюк, его смуглая шея превращалась в связку жил, а черные глаза вылезали из орбит; потом он выругался, бросил тюк под ноги и, обернувшись, снова заорал:
— Сали-и-и-им! Ну что ты там?!
Через несколько секунд ему снова пришлось подхватить свою ношу, потому что толпа шатнулась влево; моя собственная тележка не доставляла мне особых хлопот. Так мы провели минут десять или пятнадцать; взглянув на часы, я понял, что до отправления осталось не так уж много времени. Должно быть, эта мысль пришла не мне одному — толпа нервно пульсировала, в недрах ее то тут, то там зарождался ропот; справа начала пронзительно голосить женщина; от рогаток доносились какие-то возгласы, команды; встав на цыпочки, я смог увидеть, как счастливчики, миновавшие таможню, с муравьиной сноровистостью волокут свою кладь вдоль вагонов.
Наконец притиснули к самым загородкам; владелец тюка опережал меня на пол-локтя; три дюжих омоновца стояли справа и слева от прохода, покачивая стволами.
— Что у вас? — выкрикнул таможенник.
— Ай, что у меня? — воскликнул чернявый. — Шарам-барам, туда-сюда! Тряпье, старая одежда детям!..
— Открывай! — И тут же мне: — Проходите!
Я уже понял, что досматривают примерно каждого третьего, и не стал медлить. Колеса тележки весело подпрыгивали на неровностях перрона.
— Брат! — услышал я, как взмолился за моей спиной чернявый. -
Зачем открывать? Зашито, заклеено!..
Я уже не видел его лица. Я быстро шагал по перрону. Тепловоз стоял в хвосте состава. Моторный отсек ровно гудел. Машинист, выставив голые локти, смотрел сверху. Дверь первого вагона была почему-то закрыта. Я побежал дальше.
— Брат! — крикнул я через головы людей, теснящихся у тамбура. -
Посылку возьмешь?
Усатый проводник выругался и негодующе махнул рукой.
Я торопливо шагал вдоль облезлых вагонов. Каждое третье окно было выбито; вместо грязного до непрозрачности стекла в них торчали скатки матрасов.
— Брат, не возьмешь посылку?
На шестом вагоне виднелись остатки крупной белой надписи; некогда она звучала горделивым названием края, откуда приходил этот поезд; ныне надпись почти облупилась, но, сделав усилие, можно было угадать несколько последних букв:
— Брат, возьми посылку, а? Денег дам, брат.
— Нет, братан, запрещено.
Восьмой.
— Братан, не возьмешь посылку? Очень надо, братан!
Десятый.
— Посылка, брат!..
Двенадцатый.
Я катил свою тележку вдоль этого проклятого поезда, уже понимая, что мне не удастся ее отправить: что-то в очередной раз изменилось в мире поездов, вагонов, проводников, степей, таможен и рельсов; то, что было возможным вчера, стало невозможным сегодня; никто не хотел брать мою коробку: одни извинительно прижимали руки к груди, другие презрительно отворачивались или равнодушно сплевывали.
— Брат, возьми посылку!
— Нельзя, братан…
— Возьми, а! Ну не бесплатно же, братан!
Проводник посмотрел вдоль перрона. Это был молодой парень в лоснящемся от грязи черном пиджаке.
— Дорого будет, брат… шмонают четыре раза. Всем платить.
Понимаешь?
— Сколько?
Он сказал.
Это было почти вдвое больше того, что я оставил в магазине.
— Бери!
Я сунул ему ручку тележки, торопливо отсчитал купюры.
Буфера лязгнули.
— Какой вагон? пятнадцатый?.. Братан, подойдет женщина такая… ну, узнаешь… седая такая. Фамилию скажет. Вон, на коробке написано: Капырина!
Двинулись — медленно-медленно.
— И денег, денег тебе еще немного даст, ты понял? — повторял я, шагая за тамбуром. — Ты понял, братан? Капырина ее фамилия! Ты не потеряйся! Ты ей отдашь!
— Ладно, брат, — отвечал он, уплывая. — Все ништяк будет.
Я обессиленно махнул рукой и встал.
Состав набирал ход.
Проводники хлопали дверями. Кто-то, надрывно воя, еще бежал по перрону.
Потом проплыли красные огни.
Я повернулся и побрел назад.
Под сводом вокзала грохотали слова ненужных мне сообщений.
Михалыч сидел за столом. На столе был расстелен полиэтиленовый пакет. На пакете лежала четвертинка черного и примерно вдвое меньший шмат сала, а также нож с почернелой деревянной ручкой
(ручка, должно быть, была когда-то крашеной, а узкое, съеденное жизнью лезвие — широким). Справа стоял граненый стакан, в котором еще не было чаю, однако уже наличествовало четыре куска сахару и мятая алюминиевая ложечка. Судя по звуку, чайник на электрической плитке вот-вот должен был закипеть. На плече у
Михалыча сидела природно белая, но необычайно чумазая кошка. Она легонько перебирала лапами — месила тесто — и щурилась на желтую лампу. Все элементы натюрморта (не исключая Михалыча и кошки, в силу своей неподвижности могущих также быть отнесенными к явлениям мертвой природы) были покрыты налетом неистребимой гаражной грязи. Несмотря на это, картина все же производила исключительно благостное впечатление.