Это был худощавый юноша лет двадцати трех, коротко стриженный и довольно броско одетый: розовая майка с синими разводами, фиолетовые джинсы и необыкновенно продвинутые в техническом отношении кроссовки: при каждом его шаге (а на месте Степаша почему-то не стоял, мотаясь, словно заведенный, из угла в угол) они музыкально мурлыкали, одновременно поражая воображение голубыми вспышками в глубине толстых прозрачных подошв. Поверх майки была надета хорошей кожи желтая куртка, которую, на мой взгляд, сильно портило подробное изображение златоперого орла с растопыренными стальными когтями, хищно свергающегося с небес на геральдическую змею. На шее у Степаши поблескивала золотая цепь, простота которой не искупала сложности часов на левом запястье.
Этот сверкающий механизм жил полнокровной самостоятельной жизнью: то и дело попискивал, позванивал, иногда что-то бормотал и безостановочно гнал мелкие радужные картинки по цветному дисплейчику. Время от времени Степаша смотрел на него или между делом зачем-то нажимал одну из многочисленных кнопок сбоку.
Смысла его действий я не постиг, однако было очевидно, что к банальному «который час» они не имели никакого отношения. Кроме того, в левой руке Степаша держал бутылку пива «Корона», из которой в процессе беседы время от времени отхлебывал, причем на шее у него двигался большой острый кадык. Надо сказать, меня всегда занимал вопрос: если в двенадцать часов дня человек пьет пиво, то что он пьет в двенадцать часов ночи? И если ничего, то как ему это удается? Впрочем, интересоваться этим сейчас было явно не ко времени.
— Ну что? Столковались, что ли? — повторил Степаша хриплым уверенным голосом, за которым, закрой я глаза, мне помстился бы солидный муж.
— Чу, чу, чу, детинушка! — сказала Нина Михайловна, любовно глядя на сына и в то же время скованно улыбаясь в сторону гостя, в мою то есть, отчего лицо ее приобрело черты окоченелости. -
Вот какие мы быстрые! А что нужно сказать, когда входишь? Ну ладно, ладно… Сразу в бутылку. Ты же сам хотел поговорить,
Степашенька. Я же тебе говорила, что Сергей, — (теперь она попросту показала на меня пальцем), — говорит, что…
Я ошеломленно вертел головой по мере безостановочных и резких
Степашиных проходов от двери к окну и обратно.
— Говорила, говорит! — зычно воскликнул он, возмущенно махнув на ходу бутылкой. — Ма, что ты гонишь? Опять под клаву косишь?
Может, у тебя критические дни?! Так пойди послипай! Я тебя сколько напрягать буду? Мне бабки нужны — бабки, а не рамсы! Не догоняешь, что ли? Мне пацаны счетчик включат! Тебе по барабану?
Нет, конечно, — (голос Степаши обрел неожиданную глубину, он выпятил живот и закачался из стороны в сторону, желая, видимо, показать то состояние беззаботности, в котором находилась мать),
— ты тут сидишь клава клавой, мумишься! Тебя-то на счетчик не ставят! Тебе что стрематься? Это ж у кинда матка до кадыка, а тебе до банки. Так, что ли?.. Ты что, ма? Я просто офигеваю! Ты прикинь: им кал встряхнуть — как два пальца обоссать! Этого хочешь? Ты будешь лишних три кола из своей кислой хавиры выжимать, а мне беду под ребро?! Так, что ли?
— Ты что! — закричала в ответ Нина Михайловна, начав ни с того ни с сего подпрыгивать, как крышка на чайнике. — Ты как с матерью разговариваешь, скотина! Я для тебя все, а ты! Ты сам что! Сколько можно?! Ты что?! Как ты говоришь! Приди в себя!..
— Не надо меня лечить! — гаркнул Степаша. — Ты лучше себе башню поправь! Что, блин, не втыкаешься? Что вы тут шуршите? Мне бабки, бабки нужны, а не шуршание ваше!
— Почему все время деньги?!
— Нет, пожалуйста: ты давай кочумай, а мне вилы! Для начала пару раз отмаздают, а потом по келдышу не глядя! Ха-ха-ха! Ништяк!
Из-за того, что я их поганую лайбу коцнул, мне кеды в угол ставить. А ты будешь тут сидеть и считать копейки. Правильно!
Тебе-то что!
— Копейки?! Это для тебя — копейки! Какие кеды?! Что ты сам? Ты когда? Сам?! Тебя!!! Это все, что у меня! Что ты сам?! Где есть?! Почему? Ко-пей-ки?! Я тебя спрашиваю — ка-а-а-а-пе-е-е-е-ей-ки?!
— Ты на это запала? Ништяк, пусть я ласты склею!
— Пусть!
— Вот именно — пусть!
— Да, пусть!
Выкрикнув это (похоже, на пределе сил), Нина Михайловна пошатнулась.
Я чувствовал неприятное сердцебиение, вызванное тем, что, с одной стороны, мне хотелось вникнуть в суть произносимого, а с другой, еще не вникнув толком, я уже с большим трудом пересиливал острое желание схватить Степашу за ворот роскошной куртки, подтащить к балконной двери (это можно было бы упростить, дождавшись момента, когда Степаша именно возле нее и находится; в крайнем случае одним коленом поддых и здесь же, переступив, вторым — в нос, чтобы не брыкался) и рывком перевалить поганца за перильце. «Чтоб вас обоих разорвало!» — подумал я, но все же вскочил и поддержал Нину Михайловну под локоть.
— Степашенька! — простонала она, опираясь. — Степаша!
— Что Степаша? Двадцать пять лет Степаша! — отвечал сын. — Опять