Ожидание — всегда маленькая смерть. Мучительное или не очень, но занимающее время и душу, отвлекающее от всех прочих мыслей и дел, заполняющее собою все — сознание, волю, память. Вытесняющее любые иные желания, кроме желания дождаться кого-то или чего-то. А еще оно убивает время — не сразу, а постепенно, будто введя в поток времени какой-то хитрый препарат из тех, какими пользуются анестезиологи, усыпляя больного на операционном столе — и время сначала просто замедляет ход, потом начинает ползти совершенно черепашьим ходом, потом едва передвигает стрелки, наконец, останавливается вовсе. Но этого никто не замечает, ибо все заняты ожиданием, подчинены и послушны только ему, глядят на замершие стрелки и корят себя за то, что слишком часто смотрят на часы. Вот так — подчиняясь ему, ожиданию, — жизнь постепенно замирает. И наступает маленькая смерть. И мы были полумертвы с Лизаветой, почти одни в глухом сосновом лесу — если не считать десятков двух охраны, но охрана — как сказал однажды мой хороший приятель, знающий толк в охранном деле — легким движением руки превращается в конвой. И мы с Лизаветой знали эту нехитрую истину, и мужества она нам не добавляла. И время не шло. И мы даже не пытались понять, сколько уже миновало минут или часов — по солнцу на небе, по густой тени сосновых крон, которая неспешно смещалась по поляне, отчего изумрудный, залитый солнцем газон казался пятнистым.
Два просторных плетеных кресла вынесли нам из дома и поставили на газоне, и кофейный столик с чашками и кофейником, который мы просили периодически менять, и телефонную трубку, разумеется, не одну — из дома, из домика охраны, мобильный Лизаветин и совершенно бесполезный, но в общем ряду — мой, еще сигареты и пепельницу. И все. Мы довольствовались этим, только понятия не имели — как долго. А еще ожидание — как-то незаметно и хитро — украло у нас наши обычные разговоры. И сейчас мы говорили исключительно об одном и том же. С некоторыми интервалами и сменой ролей, в том смысле, что одни и те же фразы мы повторяли по очереди. Сейчас, похоже, была Лизаветина очередь:
— Нет, но выпустить его оттуда на волю… они же не идиоты. Он предложит взятку президенту страны.
— А доказательства — не с собой же он повез все эти пятнадцать миллиардов?
— А разговор? Неужели, ты думаешь, они не будут записывать все на пленку?
— В кабинете президента?
— Ну, я не знаю. Но скажи мне бога ради — разве можно после такого отпускать человека на волю? Он же без всяких денег устроит государственный переворот. Они что, этого там не понимают?
— А эмиграция — может, они отпустят его в эмиграцию? Он же говорил, что Госдеп обещал ему всяческую поддержку.
— Я никуда не поеду.
— А тебя никто и не зовет.
— И он не поедет, слишком далеко уже зашел, вроде уже примерил на башку шапку Мономаха, и что-то там, в мозгах, сдвинулось. Он ведь искренне верит, что один может спасти Россию.
— Я так не думаю. Это поза. А он всегда был позером. Вот что он действительно думает, так это то, что он гений и рано или поздно переиграет всех. И здесь, и там. И все сделает по-своему. Потому что нет вокруг никого достойнее его для российского престола.
— Но это значит — он псих?
— Ну, это надо будет устанавливать медицински. Представляешь, что начнется, если они упекут его в психушку.
— Ну, есть другие страны — Швейцария, к примеру, он может выехать на обследование.
— Ну да, добровольно… Не псих ли я, ребята?
— Но я не хочу больше его видеть! — вдруг срывается на крик Лиза. — Не хочу. Никогда не хочу.
Это был уже сороковой, если не пятидесятый круг — одного и того же разговора, разбавленного кофе, сигаретами, молчанием и отдельными ничего не значащими репликами, вроде: не принести ли тебе свитер из дома? Я даже не пытаюсь ее успокаивать, потому что через несколько секунд она затихнет, закурит и обязательно извинится. Впрочем, не успеет — от дома легко и пружинисто идет Лемех. И что-то, кажется, напевает.
— Кто? — спрашивает меня Лиза, пока Лемех еще далеко, как будто сама не видит, кто к нам идет.
— Ну, здравствуйте, дамы, — я не могу уловить настроения Лемеха, он взвинчен, возбужден, но чем вызвано это состояние — радостью или отчаянием, понять невозможно. — Кресла для меня, понятное дело, не приготовили.
— Садись со мной, — предлагает Лизавета.
— Да ладно, я по-простому. На травку.
Он растягивается на траве, и я только тут замечаю, что он в джинсах и легкой замшевой куртке, поверх рубашки с расстегнутым воротом.
— Ты к президенту ходил в таком виде?
— А что, собственно? Сегодня суббота. Не в смысле шабада, у нас президент православный. А в смысле неформального общения. Без галстуков. Модный теперь формат.
— Что? — спрашивает Лиза, и Лемех хорошо понимает, что в этой одной фразе — все. И отвечает так же:
— Все.
— Он отказал тебе?
— А как ты думаешь?
— Я уверена в том, что отказал.
— Ах ты прелесть моя советская, дорогая ты моя посольская девочка. Можешь мысленно расцеловать своего папочку-дипломата в гробу, потому что они — одной породы. Люди без фантазии, без полета, без творчества, без перспектив и вкуса к жизни.