До глубины души уязвленный крывшейся в словах Мисс Колючки злобой, которая сразу же свела на нет их возобновившиеся было дружеские отношения, Дэвид улыбнулся, не подавая вида, что разговор хоть как-то его тронул, и поднял руку, будто хотел приподнять отсутствующую шляпу. Затем он зашагал прочь по зеленой лужайке, вспугивая по пути черных дроздов и нещадно сминая опавшие листья.
Но не так-то легко было смять и выбросить из головы вихрем несущиеся мысли, царапающие и стремительные, совсем как опавшие листья. Почему Джан и словом не обмолвилась о возвращении Мойла? Почему не сказала, что встречалась и разговаривала с ним?
Рассерженный и расстроенный, он свернул с дороги, ведущей к дому Джан, и пошел по направлению к реке.
Именно сюда, на поросший травой берег реки, вдоль которой шла тенистая, обсаженная деревьями аллея и в тихих водах которой отражались городские здания, он часто приходил, чтобы рассеять тревожные мысли. Уходящее солнце золотило стены стоящих в отдалении домов, и такими они глядели из глубины реки, на яркой зеркальной глади которой не было заметно ни малейшего движения.
Здесь царила атмосфера отрешенности и покоя. Здесь, казалось ему, он сможет справиться с тем смятением чувств, в которое повергли его новости, сообщенные Мисс Колючкой, сможет ответить на вопросы, которые задавал самому себе:
«Почему же все-таки Джан не сказала мне о возвращении Мойла? Почему она никогда даже не обмолвилась о своих встречах и разговорах с ним?»
Ответ на эти вопросы явился сам собой, пока он ходил по берегу реки. Джан возобновила свою связь с Мойлом. Она но сказала ему, Дэвиду, об этом лишь потому, что не хотела ускорять разрыв между ними, не хотела лишиться его услуг, столь ей необходимых.
В этом, думал он, и объяснение перемены, которая произошла в ее отношении к нему, подчас странно враждебном, подчас заискивающе-примирительном. Он давно привык к ее искренности и коварству, к неожиданным сменам настроения. Но тут было что-то другое, новое — казалось, проявляя враждебность, она действовала против своей воли, тотчас же умоляя его быть снисходительным.
Дэвид полагал, что главным достижением в их недолговечной любви было взаимное доверие. Ему было больно и неприятно, что доверие это, по-видимому, далеко не так высоко ценилось Джан, как им самим.
Он стал ее возлюбленным только после отъезда Мойла, причем, очевидно, не единственным. Джан не скрывала, что любит срывать цветы наслаждений. Но она всегда утверждала, что их отношения с Дэвидом были для нее чрезвычайно дороги и значили несравненно больше, чем отношения с кем бы то ни было другим.
Жестокая ревность охватила его: как же мало он для нее значил, если она могла рассказать о нем Мойлу. Но он не мог винить только ее в том, что произошло. Их взаимная страсть уже сильно остыла, когда в душе его стало зреть желание бросить эту бессмысленную работу, превращавшую его в никчемную тень самого себя.
Он испытывал ярость при мысли, что Джан предала его, открыв Мойлу, что Дэвид Ивенс был не только подсобным рабочим в журнале «Герлс», но и временно исполняющим обязанности любовника.
Мойл великолепно знал, почему Дэвид бросил свою работу в «Диспетч». Он, конечно, слышал о «великой идее», которой Ивенс донимал всю печать; знал о широкой кампании за разоружение и мир, «единственно во имя чего человек может отдать свою жизнь».
Дэвид истязал себя, повторяя эффектные фразы, которые он произносил когда-то. Он все еще верил в эти фразы. Огонь, зажженный ими, все еще тлел в его душе, но Дэвид презирал себя за то, что он лишь тлел, но не горел.
Подвергая себя этому болезненному самоистязанию, он испытывал мучительные страдания и тоску. Роль Джан в переживаемом им душевном кризисе имела для него куда меньшее значение, чем горькое осознание факта своего отступничества и бессилия. И если Джан предала его, то разве не предал он и сам себя?
О да, подумал он, саркастически усмехнувшись, предлогов и отговорок хоть отбавляй. И все они кажутся достаточно резонными и вескими, чтобы оправдать его поведение. Спрятавшись за ширму неписаного соглашения с Джан, которая гарантировала ему сохранение инкогнито в уплату за спасение от краха ее распроклятого журнала, он чувствовал себя в полной безопасности и зарабатывал достаточно денег, чтобы воздать ей за все щедроты. И чем же он поплатился за это? Не только своей гордостью и мечтой о «великой идее»: раболепно угождая ее капризам, он поплатился и врожденным чувством достоинства.
И конечно же, Мойл имел, черт побери, все основания презирать слабовольного лицемера, каким он стал.
Но все же почему Джан предала любовь и дружбу, которые, как ему казалось, связывали их? Или она действительно всего-навсего «похотливая сука», какой ее себе представляет Мисс Колючка?