Он мысленно представил себе Оуэна Ивенса таким, как тот обычно отправлялся на работу около полудня, после первого завтрака, — в сюртуке, черных брюках и высоком шелковом цилиндре; у него изысканный, исполненный достоинства вид, именно такой, полагал оп, как подобает редактору крупной газеты. В кабинете шелковый цилиндр снимался, и поношенная куртка заменяла сюртук. В течение нескольких часов его перо летало по бумаге, и синий карандаш с ожесточением черкал рукопись. Его редакторская бдительность не ослабевала ни на минуту, пока не бывали просмотрены последние телеграммы и материал не уходил в набор — что случалось нередко в полночь, а то и в ранние утренние часы.
Но времена менялись, и вместе с ними изменился и сам Оуэн Ивенс. Он не мог угнаться за темпом роста газетной промышленности. Новые методы работы и новые идеи выбили его из привычной колеи. Раздраженный, сознающий свое крушение, он умер внезапно после тяжелого сердечного приступа. Но умер не от физического недуга, как подозревал Дэвид, а скорее от того, что, будучи выброшен из кипучего водоворота жизни, был не в состоянии это вынести.
Как ликовал отец, когда Дэвид начал работать в местной газете! Он был счастлив и горд тем, что сын пошел по его стопам.
Дэвид извлек из внутреннего кармана пиджака бумажник и вынул оттуда письмо. Бумага пожелтела от времени, но размашистый почерк отца был все еще ясно различим.
«Я не знаю лучшего руководства для молодого журналиста, сынок, — читал он, — чем эта выдержка из передовой статьи Роберта Лоу, напечатанной в «Таймсе», когда редактором был Дилейн. Для меня она явилась компасом, по которому я определял свой курс. Может быть, теперь эти взгляды устарели, и я просто неудачник в профессии, которую глубоко чту. Но я посылаю ее в надежде, что тебе будет интересно узнать, как относился к своей работе один из лучших журналистов нашего времени:
«Для нас, для кого гласность и истина составляют основу существования, нет большего бесчестья, чем отказ от правдивого и точного изложения фактов. Наш долг говорить правду, правду, как она есть, не страшась последствий, не прикрывать лживыми фразами акты несправедливости и насилия, а сразу же повергать их на всеобщий суд».
Руки Дэвида судорожно дернулись, пальцы переплелись, сжались до хруста и разжались. «Бог весть, как я дошел до того, что забыл об этом», — беззвучно простонал он.
Ему казалось, что он замурован в огромном здании. Оно было подобно гигантскому сфинксу — памятнику, воздвигнутому тяжелым трудом бесчисленных рабов и ставшему могилой людских надежд и иллюзий в пустыне времени.
Отныне жизнь его будет полна дерзаний, славных держаний мысли и дела. Он будет писать, разумеется, он будет продолжать писать; но писать только правду, как он видит ее. Будет собирать факты, ставить их в связь с людьми и событиями. Он не боится, что его острый ум изменит ему. Да, он найдет более достойное применение своему «блестящему ироническому стилю». Перестанет чувствовать себя ограниченным и скованным политическим направлением газеты. Он завоюет себе имя независимого мужественного писателя: напишет ряд статей, разоблачающих политический обман, религиозное фарисейство, экономические махинации.
Нет, он не станет ни пророком, ни фанатиком. Он самый обыкновенный человек, который понял, как подло обманут был народ; просто разумный человек, который испытал потребность честно взглянуть на прожитую им жизнь и на жизнь своих соотечественников. А их, сбившихся в покорное стадо, тесным кольцом окружили печать, церковь, большой бизнес, одурманивая и толкая в кровавую бойню.
И он тоже принимал участие в этой бесчестной кампании. Он не меньше других повинен в гибели тех, кто ушел на эту проклятую корейскую войну. Не говоря уже о горькой участи миллионов несчастных корейцев — мужчин, женщин и детей! Кто знает, скольких из них унесла смерть? А теперь, когда у него открылись глаза, что может он сделать во искупление своего слепого соучастия в этом подлом деле? В настоящий момент — ничего, кроме того, что решил; уйти, порвать навсегда с газетой.
Позже он постарается убедить этих людей, что они не должны слепо повиноваться тем, кто лишает их своего мнения, радостей жизни. Они живые, мыслящие существа, ум и силы которых призваны служить высоким жизненным целям. Народ — это тигель благородных и возвышенных стремлений, а не чан для отбросов, где бродят жадность, невежество и предрассудки, порождающие грязные, жестокие и подлые дела.
Когда лихорадочное возбуждение немного улеглось, Дэвид задумался над тем, как примет Клер его уход с работы. Надо было бы посоветоваться с нею. Но разве мог он сделать это, не решив окончательно этот вопрос для себя?