На улице стояла та же пролетка, вновь Морозов сидел на козлах, перебирая возжи, словно бы заправский питерский «ванька»[178]
. Странное одеяние Морозова поразило бы глядящего сейчас на него: жандармские штаны с кантом, заправленные в сапоги и – поверху такая же, как у Храпунова, чуйка. Узел – вероятно, с полной формою – лежал на дне пролетки, в ногах у Красина, и поперек пролетки, там же, в красинских ногах, лежал никак почему-то теперь не замаскированный палаш в металлических ножнах. Его сейчас нельзя было бы назвать «селедкой» – прозвищем жандармских палашей и шашек в народе. Палаш казался не селедкой, а русалкой, попавшей в сети и выловленной только что из глубины вод, брошенной, как добыча, на дно плоской рыбацкой шаланды. Казалось, ножны и трепетали, будто бы живые – точно так трепетала бы русалка: дрожал бы, тускло отсвечивая в полумраке чешуею, хвост, дрожь проходила бы по мокрым ее грудям и животу в спутанных водорослях, огромные русалочьи глаза, посверкивая сквозь падающие со лба волосы, старались бы рассмотреть будущих ее мучителей в темноте. Но тщетно! Ничего не увидеть! Никого!Морозов остановился на Пятнадцатой Линии прямо посередине между храпуновской калиткой и воротами лютеранского кладбища, словно бы еще не решил, куда свернуть. На обоих столбах кладбищенских ворот горели по два керосиновых фонаря. Этот керосиновый неровный свет – фитили тлели, огоньки дрожали за стеклышками – и рождал ощущение тревоги и трепета, а с противоположной стороны улицы зашторенные окна Храпунова вообще не давали света – огонь за ними был призван гореть только для обитателей дома, и более ни для кого. Огоньки же на каменных столбах не освещали сейчас даже изваянной у ворот фигуры Христа. В ниспадающем до пят хитоне, опустивши голову и сдержанно простирая руку, как бы желая остановить неизбежную скорбь, он стоял в совершенной уже темноте. Как же тут, дорогие мои, нам с вами, а тем более – случайному ночному прохожему разглядеть кого-нибудь, если даже Господа нашего невозможно увидеть?
Да никто и не смотрел. Сторож давно уже запалил фонари и давно ушел по дорожке меж каменных плит. Никого на Пятнадцатой Линии, здесь, на самой окраине, не случилось сейчас. Город изживал в себе страшный пролетевший день. И русалка на дне пролетки в коротких отсветах собственной чешуи – металлические кольца ножен и стальная рукоять оружия отражали свет – русалка напрасно пыталась бы сейчас увидеть, а тем более прочесть ответный взгляд Красина. Потому что сидящий в углу пролетки Красин не поднимал глаз. Сгорбленный, упершийся локтями в колени и закрывший лицо ладонями, он сам напоминал, воля ваша, молчное и недвижное надгробие. Не узнали бы мы сейчас нашего с вами Красина даже в ярчайшем сиянии Божьего дня. Даже, кажется, ростом он меньше стал после всего произошедшего, иначе бы огромный Храпунов, накренивший легкую пролеточку, как накреняет шаланду забирающийся в нее через борт пловец, не поместился бы на сидении столь вольготно и широко, расставив ноги. В руке Храпунов держал уж не один, а два совершенно чистых сермяжных мешка. Утвердившись в пролетке, Храпунов прохаркался в сторону кладбища – то есть, прямо в сторону невидимой сейчас, но уж наверняка знаемой местным-то уроженцем фигуры Христа, достал из кармана сигару, откусил кончик ее, смачно выплюнул и зачмокал, зачмокал, зачмокал, прикуривая от брызжущих искрами спичек, и выпустил заметный даже в темноте ароматнейший дымок.
Должны мы еще вам сообщить, дорогие мои, что перехваченный веревкою сверток, похожий на египетскую мумию, что давеча – а казалось, сто лет пролетело – что давеча, выйдя из квартиры своей, нес Красин, тоже лежал в пролетке поперек ее, как и морозовский палаш. То есть, палаш, собственно говоря, лежал поверх не дающего никаких отблесков темного свертка, и Храпунов, со смаком сейчас курящий сигару, поставил ноги прямиком на морозовское жандармское оружие и, значит, на сверток под ним.
– Vous ne voulez pas, Nikolai Petrovich? Excellent Havane, – громко, словно бы в чистом поле находясь, невместно по ночному времени, да еще возле кладбища, спросил Храпунов Морозова, даже, кажется, не замечая совсем прижатого им к углу сиденья Красина и ничего тому не предлагая. – Excellent Havana. Vous ne pouvez obtenir dans l’entreprise «Khrapunov».[179]
– Хо-хо-хо-хо, – густо засмеялся Храпунов в ночи, словно сатана.– А пожалуй что, – так же громко отозвался Морозов с облучка: – дадёному не обиноваться. Покуривши-то, весельше доедем… К утрецу аккурат. К свету, значит…
Сигара запылала и во рту Морозова.
– Ну, помогай Господь!
Замолчавшие было при проходе хозяина к калитке собаки вновь заворчали.
– С Богом!
Морозов небрежно перекрестился, дернул поводья, и два нестерпимо красных огонька понеслись во тьме в сторону Глухово-Колпакова, в сторону Кати.