Но Неистовый не замечал этого противоречия. Он продолжал с прежним пылом проповедовать примирение с действительностью, стремление к мировому духу и прочие увлечения московского гегельянства. Он проповедовал их даже людям, никак не восприимчивым к постижению абсолюта, например молодой женщине, которую он сам называл «гризетка».
И в то же время с прежней страстью отстаивал он положение, что для искусства важней всего правда, как это делал и раньше в своей знаменитой статье «О русской повести и повестях г. Гоголя»:
«Удивительно ли, что отличительный характер новейших произведений вообще состоит в беспощадной откровенности, что в них жизнь является как бы на позор, во всей наготе, во всем ее ужасающем безобразии и во всей ее торжественной красоте, что в них как будто вскрывают ее анатомическим ножом. Мы требуем не идеала жизни, но самой жизни, как она есть. Дурна ли, хороша ли, но мы не хотим ее украшать, ибо думаем, что в поэтическом представлении она равно прекрасна в том и другом случае потому именно, что истинна, и что где истина, там и поэзия...»
Молодые птенцы не водятся в прошлогодних гнездах.
Придя домой, Белинский застал у себя Тимофея Всегдаева. На столе лежала записка:
Белинский хлопнул себя по лбу:
— Совсем из головы: сегодня суббота. Пошли!
— Куда?
— К Станкевичу на ежесубботнее сходбище. Да ты что медлишь?
— Я, Виссарион Григорьевич, подумал: не захватить ли нам Валеру Разнорядова? Он давно стремится...
— Сейчас некогда. Надо поспеть к Николаю пораньше. Видать, у него дело ко мне.
Станкевич в ту пору жил на Дмитровке в пансионе Михаила Григорьевича Павлова, профессора физики, минералогии и сельского хозяйства. Впрочем, о физике с минералогией да о сельском хозяйстве из лекций его вряд ли чего почерпнешь. Вместо этих наук внедрял он в студентов начала философии. Станкевич снимал у него большую квартиру. Должно быть, влетала она ему в копеечку. Да что ему, не бедняк ведь...
Комнаты хоть и с низкими потолками, да просторные. Над диваном собрание трубок, одна даже с кальяном. Неистребимый запах табачного дыма. Шкафы с книгами, фортепьяно. Николай недурно бренчит на нем, аккомпанируя хоровым песням, до которых охоч весь кружок его. Чаще всего певали «За туманной горою» или из трагедии Хомякова «Ермак».
Белинский сразу заметил, что Станкевич сегодня непривычно серьезен. Тимоша с жадностью вглядывался в Станкевича. Блестящие черные кудри его, почти женские, спадают до плеч. По худому удлиненному лицу изредка пробегает мягкая улыбка. Но взгляд карих, широко расставленных глаз серьезен. Высокий лоб уходит назад — признак мечтательной натуры. Одет тщательно, сюртук сидит как влитый, светлый жилет, шелковый черный бант вокруг воротничка немыслимой белизны. Вся высокая ладная фигура Станкевича, его движения, повадки полны прирожденного изящества. Да, он мягок, деликатен, добр, доверчив. И все же, несмотря па то, что в созерцательной душе его нет тех бойцовских качеств, какими обладает Неистовый, ни властности, свойственной Мишелю Бакунину, именно он, Николай Станкевич, является главой кружка, и это только благодаря своей честности, прямоте и строгости воззрений. Станкевич отворачивается от действительности — и весь его кружок, как по команде, делает налево — кругом от действительности. Станкевич цитирует Шиллера: «Два цветка манят человека: надежда и наслаждение; кто сорвал один из них, тот не получит другого».
— Я,— решает Станкевич,— сорвал надежду.
И весь кружок строем срывает надежду. Не следует забывать, что все они очень молоды, и Станкевич, и ближайший друг его Красов, и Белинский, и все прочие. И много есть чисто юношеского в их экзальтации, романах, дурашливости.
Скоро выяснилась цель записки, оставленной Станкевичем у Белинского.
— Я с тобой совершенно согласен, Висяша,— сказал Станкевич, видимо продолжая, как догадался Тимоша, начатый давеча разговор,— выражать себя очень трудно. Человек, с которым говоришь, как-то самим видом своим сбивает на то, чтобы сказать не то, что чувствуешь... Ты понял меня?
— Отлично понял. Тогда не говорить, а писать надо.
— Я и пишу.
— Знаю, хоть никогда не говорил с тобой об этом.
Они словно забыли о Тимоше. Он сидел тихо, боялся шевельнуться, боялся — заметят его и прервут разговор, а он такой интересный.
— От кого знаешь, Висяша?
— От Яши Неверова. Но что пишешь, не знаю.
— Стихоблудствую.
— Верно, вспомнил. Яков видит в тебе второго Пушкина.
— Шутит! Перо плохо повинуется мне.
— Прочти, Николай.
Станкевич не стал чиниться. Прикрыл ладонью глаза, припоминая. Начал: