— А знаете,— сказал он,— жаль, что она не опубликована. Цензоров испугало не столько, что она протест против угнетения, сколько, что она протест против общества, рождающего это угнетение. Будь ваша пьеса поставлена или напечатана, она при всей своей юношеской незрелости принесла бы общественную пользу. Ведь быть апостолами просвещения — в этом и есть наше назначение. Колокольный звон не всегда зовет к молитве. Порой он собирает людей тушить пожар. А в иные минуты призывает их к оружию.
Чаадаев взял со стола маленький колокольчик.
Серебряный звон пролился по комнате. Виссарион с изумлением посмотрел на Петра Яковлевича. Неужто этим нежным звоночком он воспроизводит бунтарский гром революционного набата?
Словно в ответ на его мысли скрипнула дверь, вошла Лукерья, поставила на маленький столик две чашки кофе и, шаркая, удалилась.
Виссарион вдруг заметил, что швы на щегольском фраке Чаадаева кое-где побелели, а высокие уголки отлично накрахмаленного воротничка отдают желтизною. Устыдившись этих открытий, Виссарион виновато перевел взгляд на стену, но и тут заметил, что обои, хоть и штофные, изрядно поблекли и местами пузырятся. Окончательно смутившись, он потупил глаза.
Петр Яковлевич отпил глоток и сказал:
— История России — это бесплодные метанья между деспотизмом Востока и свободомыслием Запада.
Снова глоток. Снова молчание. Потом:
— Сейчас явилась новая политическая школа: славянофилы. Их ретроспективная Россия мне чужда. Запад ими более не признается, дело Петра Великого отрицается. Славянофилы говорят: почто нам искать света на Западе? Разве мы не имеем у себя дома всех зародышей социального строя бесконечно лучшего, чем их социальный строй? Вы понимаете теперь, Белинский, происхождение разразившейся надо мной бури и видите, какая у нас происходит страшная реакция против просвещения, против западных идей, то есть того просвещения и тех идей, которые сделали нас тем, что мы есть, и плодом которых явилась даже сама реакция!
«Он не только блестящ,— думал Белинский, глядя на Чаадаева.— Он рожден быть реформатором русской общественной жизни. Но ему связали руки. На него повесили замок. Его заживо погребло. А ведь он любит Россию гораздо сильнее, чем эти молодцы из «Московского наблюдателя», которые ходят в кафтанах, подпоясываются кушаком да пьют боярский квас...»
Не раз в жизни Виссариона бывало так, что мысль, только родившись, еще не успев вылиться в слова, каким-то сверх-путем проникает в мозг к собеседнику.
Чаадаев подошел к Белинскому. В иные минуты взгляд Петра Яковлевича мог делаться удивительно мягким. Он положил руку на плечо Виссариона и сказал:
— У меня есть глубокое убеждение, что мы, русские, призваны решить большую часть социальных задач, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я часто говорил, Белинский, и охотно повторяю: мы, русские, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, кои ведутся перед великим трибуналом человеческого духа и человеческого общества.
В коридоре, уже прощаясь, Петр Яковлевич взял Виссариона дружески под руку и сказал:
— Я внимательно слежу за вами. С оценкой Пушкина согласен: вы сейчас самое талантливое и честное перо нашей критики. Но слушайте, Белинский, что у вас за страсть нападать на вздорные книжки, на невежественных и лживых писак? Никто ведь их не принимает всерьез. Зачем же на них тратить огонь своего ума и душевные силы?
Неистовый встрепенулся. Наконец-то к нему пришло свободное дыхание. Дружеское прикосновение Чаадаева расколдовало его. Белинский почувствовал его человеком, а не полубогом, да, человеком, с которым можно не соглашаться, даже опровергать его.
— Нет, вы не правы, Петр Яковлевич. Такие книги, как «Танька-разбойница» или «Стрела и якорь», или «Черная женщина», или «Куда ты идешь?» — большое зло. Они искажают правду жизни, они портят вкус у читателей и внушают им ложное представление о действительности. Это язва, это чума, против которой надо вооружаться!
И, не оставляя Чаадаеву времени для ответа, Виссарион сказал то, что собирался сказать весь вечер, ради чего он, главным образом, и пришел сюда:
— Смею ли спросить, Петр Яковлевич, что было истинной причиной вашей отставки и отказа от блестящей карьеры при дворе? И второе: каково было содержание вашего разговора с Александром Первым, предшествовавшего этому?
Сказал и сам устрашился своей смелости. Он знал, что никогда и ни с кем Чаадаев об этом не говорил. Это была тайна, которую он никому не поверял. Так, по крайней мере, говорят. Может быть, одному Пушкину. Но и это неизвестно. Белинский ждал с трепетом. Чего? Гнева? Хуже: ледяного презрительного молчания. Сказанное Виссарион проговорил быстро, чтобы Петр Яковлевич не успел перебить его.
Но Чаадаев, видимо, и не собирался перебивать. Слушал, слегка наклонив голову, с выражением учтивого внимания. И сказал совершенно спокойно: