Все же надо попробовать повернуть разговор. Не может быть, чтобы сочинитель поразительных стихотворений, автор потрясающего вопля «На смерть Пушкина» был пустым светским болтуном. И посреди оживленного рассказа Лермонтова о том, что князь Г., которого он, впрочем, называл попросту Коко, был застигнут своей любовницей en flagrant delit[31] с хорошенькой банщицей Дашенькой, весьма популярной среди великосветских подагриков и ревматиков,— Белинский возбужденно заговорил о французских энциклопедистах, об их просветительной деятельности, о Дидро, о Вольтере.
Лермонтов воззрился на Белинского с насмешливым удивлением.
— Дидро? — сказал, улыбаясь с иронической любезностью.—У нас в юнкерском училище о нем даже песню сложили,— что-то вроде: «Люблю Дидро, ума ведро, но еще более Дидра люблю изгиб ее бедра».
И захохотал. И чем настойчивее и уже сердясь старался Неистовый вовлечь Лермонтова в серьезный разговор, тем тот все более веселился и дурачился. А услышав имя Вольтера, сказал:
— Да я вот что скажу вам о вашем Вольтере: если бы он явился теперь к нам в Тарханы, его бы пи в одном доме не взяли в гувернеры.
Виссарион просто онемел от неожиданности. Безмолвно, пылающими глазами смотрел он на этого офицерика, который, опершись руками на рукоять сабли, ответствовал ему ясным глумливым взглядом. Белинский схватил свой картуз и не прощаясь вышел. Выходя, он услышал хохот Лермонтова.
— Зачем ты с ним так? — сказал Сатин с мягким упреком.— Белинский замечательно умный человек. У нас мог получиться интересный разговор. Зачем ты прикинулся светской пустышкой, все обшучивал, даже Вольтера?
Лермонтов пожал плечами:
— Нисколько. Ведь он, твой Белинский, сам писал недавно в «Молве», что авторитет Вольтера упал даже в провинции, его признают только разве какие-нибудь жалкие развалины «времен очаковских и покоренья Крыма».
— Он так писал? — удивился Сатин.
— Ты ведь знаешь мою память. Она-то его и поразила, даже сразила. Послушай, Сатин, есть два Вольтера. Я говорил не о поэте, не о человеке огромного ума, остроумце, философе, а о Вольтере — придворном прихлебателе, льстеце, содержанце королей. Ты читал статью в пушкинском «Современнике»? Да вот он у тебя на столе.
— Еще не успел,— извиняющимся тоном сказал Сатин.
Лермонтов раскрыл журнал и прочел:
«Вольтер во все течение своей долгой жизни никогда не умел сохранить собственного достоинства. Наперсник королей, идол Европы, первый писатель своего века, предводитель умов и современного мнения, Вольтер и в старости не привлекал уважения к своим сединам: лавры, их покрывающие, были обрызганы грязью. Он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении людей».
Лермонтов отбросил журнал и сказал:
— Вот о каком Вольтере я говорил...
Сатин вскочил с дивана и направился к дверям.
— Ты куда?
— Вернуть Белинского. Ты объяснить ему...
— Не к спеху. Авось встретимся когда-нибудь...
И встретились. Не сразу. Через несколько лет.
Давали бал у графини Лаваль. Там блистал молодой барон Эрнест де Барант, фигура неприкосновенная, сын французского посла. Ему шепнули на ушко, что Лермонтов написал на него дерзкую эпиграмму. И вообще злословил о нем в разговоре с княгиней Щербатовой. И то и другое — ложь.
Так и сказал Лермонтов, когда де Барант тут же потребовал у него объяснений. Высокомерный сынок посла не поверил. К тому же его подзуживали. Власть не могла простить писателю его гневных обличений. Добровольные агенты своими нашептываниями возбуждали в заносчивом французе мстительное чувство. Среди высокопоставленных грязных сплетников была госпожа Нессельроде, жена министра иностранных дел, и даже дочь царя ее высочество великая княгиня Мария Николаевна.
Желая унизить Лермонтова, де Барант сказал:
— Если бы я находился в своем отечестве, то знал бы, как кончить это дело.
Ответ Лермонтова был сух и полон достоинства:
— В России следуют правилам чести так же строго, как и везде.
Дуэлянты стрелялись у Черной Речки, классическом месте поединков. Де Барант уехал за границу. Лермонтова притянули к военному суду. Он был арестован. Тогда-то к нему пришел Белинский на офицерскую гауптвахту, в так называемый Ордонапсгауз. На второй этаж, в отдельную камеру.
Виссарион вошел к нему несколько конфузясь, опасаясь встретить холодность, недружелюбную насмешливость.
Он не узнал в этом серьезном, простом, естественно державшемся человеке болтуна с великосветского курорта. Перед ним был, как он потом сказал Боткину, человек глубокого и могучего духа:
— Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! Я был с ним робок,— меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ними благоговею и смиряюсь...
Они беседовали часа четыре. Они затронули множество тем. Начали с литературных новинок.
— Я не люблю Вальтер-Скотта,— сказал Лермонтов.— В нем мало поэзии, он сух.
Белинский возражал, говоря, что для познания исторической действительности романы Вальтер-Скотта дают больше, чем научные труды по истории.
Но Лермонтов предпочитал романы Купера. Тут Белинский с ним согласился.