Я прикидываю: головная походная застава прошла этот маленький поселок — не пункт, а пунктик, — стрельбы не было. Проходим: покосившиеся, полуразваленные, в пересекающихся трещинах мазанки и фанзы, задичавшие, захлестнутые бурым бурьяном дворики. Ни единой живой души. Ни человека, ни животных, ни птиц. Лишь у колодцев с полусгнившими срубами или обложенных серыми плоскими камнями табунились славяне, дзенькали пустые ведра. Мы с Трушиным, Иванов и Петров свернули к колодцам. Слышим:
— Нету воды?
— Была да сплыла!
— Сухой-сухой. Как у тебя глотка!
— Вода куда-то ушла...
— Потому и жителей нет. Ушли, видать, как только ушла вода...
Вполне возможно. Судя по обветшалости жилищ и запущенности двориков, поселок давненько необитаем. А вообще-то, предчувствуя войну, японцы отселяли местных жителей за Хинган, в глубь Маньчжурии. Ну что ж, пошли дальше. Оставляем за собой лачуги, пристраиваемся к колонне. Где же вы, водоемы, где же вы, полные до краев термосы и канистры? А когда освободителям подвезут обед? Тылы отстали? Мало вас гонял комдив, товарищи интенданты! Вообще на интендантов принято все шишки валить. На кого же еще?
В километре за населенным пунктом при дороге валялись два трупа. Японцы. Рассматривать было некогда, но каждый взглянул. Взглянул и я: одежда цвета хаки, на ногах то ли обмотки, то ли гетры, с обоих не слетели фуражки. Японцы лежали на своих карабинах, ничком, подломив руку или ногу, в неудобной даже для мертвого позе. Подумал так: неудобная даже для мертвого поза — и нахмурился: под японцами подзасохли лужи крови. Трупы были напоминанием, знаком того, что при стрельбе иногда убивают.
Еще подумал: эти двое нам уже не страшны... В некоем романтическом писании (не в дивизионке ль?) вычитал о погибшем бойце: дескать, он и мертвый был страшен врагам! Выспренность и неправда: страшны живые, и мы, живые, страшны для врагов. Так же как и они для нас. Мои мысли об убитых японцах не были жестокостью. Это просто фронтовая жизнь. А вот на солнцегреве трупы раздует, засмердят, но никто их не собирается закапывать: не отставай, подтянись, шире шаг! И это тоже фронтовая жизнь. Закопают позже...
Когда отошли, Трушин спросил:
— Видал, Петро?
Чего спрашивать? Что я, зажмуривался, что ли? Но ответил без раздражения:
— Видал. И еще навидаюсь...
— Да уж, на смерть насмотримся. И в нашем обличье, и в японском...
Говорим негромко, чтоб солдаты не слышали. Не для них эти рассуждения и этот тон. И тут нагоняют полевые кухни! Ура! Сладостная команда:
— Прива-а-ал!
Ее повторяю с удовольствием, с наслаждением и дольше, чем нужно. Колонна сворачивает, роты обособляются: кучками рассаживаются, освобождаясь от ноши, разуваясь. Ядреный запашок от портянок улетучивается не сразу. Меж солдатами снует вислоусый и вислоухий санинструктор, будто скособоченный санитарной сумкой, начальственно покрикивает:
— Признавайсь, у кого потертости?
Не признаются, а кое-кто посылает помощника смерти туда-то. Игнорируя несознательность, санинструктор наклоняется, осматривает ступни, строптивым выговаривает:
— Охромеешь — хрен тебе цена!
Есть ли потертости, нет ли, а топать надо. Но и ножки беречь, конечно, надо. Вдруг вспоминаю об убитых японцах. Мы ушли, они остались лежать на карабинах, на пыльно-кровавой ржавчине. Подзасохшая, ржавая кровь — это знакомо. Будем обедать невдалеке от этих трупов. На Западе такое соседство бывало и поближе. Под Оршей, под Осинстроем, например. В январе сорок четвертого, когда было наше наступление неудачное, захлебнувшееся. Сколько ни поднимались в атаку, немцы укладывали страшенным огнем. Нигде после я подобных потерь не видывал: труп на трупе: закаменевшие, занесенные снегом. Ими были забиты нейтралка, окопы и траншеи, и обед мы хлебали из котелков здесь же... На этом наступлении, говорят, погорел наш командующий фронтом: перевели на другой фронт, начальником штаба. Уж слишком велики были потери... Здесь, на привале, обед мы получили, как под Оршей: первое и второе, суп и каша — вместе. Проще сказать: густой суп. Плюс тонюсенький ломтик консервированной колбасы, повертев который, верный ординарец Драчев изрек:
— Через него видно матку боску!
Ну да, в Польше подцепил. Когда ломтик сыра или колбасы сверхтонкий, поляки говорят с неодобрением: через него видно матку боску, по-нашему — матерь божью.
Воды нам не привезли, но одна походная кухня была с чаем, и каждому досталось по кружке. Матка боска, разве ж напьешься? Мы сперва выпили чай (Выпили! Мазнули по губам — вот что это!), затем захлебали супец. А ломтик колбаски с хлебом как бутерброд — на второе. На третье — фига с маслом. Обычно на третье был чаек, сейчас он пошел на закуску. Закуска, десерт... да ну вас к черту, водички бы, чайку бы от пуза! Трушин уверяет, будто командир полка сказал, что вот-вот будут самолеты с водой. Дай бог! Котелки мыть было нечем, и солдаты выскребали их ложками, протирали кусочками хлеба. Старшина Колбаковский поучал:
— Хоть вылизывайте! Но чтоб были чистые стенки. Иначе пристанет песок...