Шаги верблюда, убаюкивающе-медленные, переносили Фатали через Араке из сонной Азии в бурлящую Европу, хотя и здесь не совсем Европа, и даже за Кавказским хребтом еще далеко до Европы, немало примешано всякого однообразно-монотонного, как пески, сонного, дурного и жестокого, уже невмоготу, а ты потерпи и познаешь самую совершенную и сладостную любовь — подчиненье силе, а когда воспоешь ее, и вовсе почувствуешь себя ее частицей, и голос твой на высокой ноте упоенно зазвучит, сливаясь с другими голосами, и в каждой трели — окрыляющее: я верноподданный!
Развод?! И Мамед-Таги ударил Нанэ-ханум, А потом затряслись руки… Лишь имя грозное, а сам вроде теста. Мак и Мята не ужились, и Мамед-Таги привык к нытью младшей жены, будто комар из близкого болота звенит над ухом в тихий вечерний час перед сном. У Нанэ-ханум лихорадка, тело ее покрылось крупными пятнами, а по ночам чем не накроешь, дрожи не унять,
— Эй, Фатали, вставай!
Фатали никак не откроет глаза.
— Вставай же! — Сестра чуть не плачет. А он сядет на миг и, как куль, снова валится на ковер мимо подушки. — Мама уезжает! Ты ее больше никогда не увидишь!
Вскочил:
— Где?!
И на улицу.
А там мать с заплаканными глазами, стоит верблюд и меж его горбов крепят хурджин.
Бросился к матери на шею: — А я? Как же я?!
И погонщик вдруг к Мамед-Таги: — Да отпусти ты его с матерью!
Мамед-Таги на силу закона надеется: сын принадлежит отцу и при разводе остается с ним. Но кем он будет здесь, его сын? А Мамед-Таги хотел бы видеть его… Кем? Он отдал его в ученики к сельскому молле. «Мясо твое», бей, истязай, даю тебе права, «а кости мои», бей не до смерти! Так кем же? В Шеки он видел: молодой, в погонах, фуражка на голове, гяур распоряжался солдатами, мост разрушенный строили. «Может, и Фатали станет мосты строить?» Ноги изодраны, сколько рек перешел, не запомнил, как их называют, то мутные, то чистые, камни скользкие, острые, нога попадает между ними, исцарапана до крови нога, в холодной воде кровь не видна. Будет строить мосты, а здесь что? «Что же ты будешь делать здесь, сын мой?!»
Бренчит колокольчик, Фатали смотрит, как плывет горизонт, домик уменьшился, отец… по папахе узнает, что это отец, сестра стоит рядом, та, что разбудила, темный платок на голове, пока не чадра, но скоро, очень скоро вся будет укрыта с головы до ног.
«Эй, Фатали!..»
И развод, и возвращение на родину не без ведома Ахунд-Алескера — он живет почти рядом, в селе Хоранид, куда переселился в свите покровительствующего ему бывшего правителя Шеки Селим-хана, — его жены, дети, слуги, верблюды, телеги, арбы, кони, скот, навьюченные ослы, овчарки, пастухи, собственная охрана, еще какие-то люди; а неподалеку, в местечке Шюкюрлю, в часе езды на добром скакуне, ширванец Мустафа-хан, тоже покровительствующий ученому человеку Ахунд-Алескеру; ханы без ханств, и он обучает ханских детей мусульманской грамоте. «О боже, как ты коверкаешь арабскую речь!..» Ахунд-Алескеру постелили на лужайке, и бабочка, приняв маковый узор на паласе за цветок, села на него, Фатали не сводит с нее глаз и невпопад отвечает на вопросы своего нового учителя, дяди матери Ахунд-Алескера. Нанэ-ханум лежит в шатре, хворь у нее не проходит, только в первые дни, когда кончилось черное время в Хамнэ, она чувствовала себя лучше. Ушла головой под толстое, набитое шерстью одеяло, и лишь изредка доходит до нее голос Ахунд-Алескера — он ей за отца и сыну ее — как отец; ей теперь пожить бы, молода еще, что она видела?
День — арабский, коран; день — фарси; день — азербайджанский и по ходу кое-что из других тюркских языков. И даже — или предвидел будущность Фатали? и горские войны? знал он их, горцев, живя в Шеки, шумные, вспыльчивые, обидчивые!.. — учил Фатали различать: араб ли говорит или лезгин, выучивший арабский, быстро, съедая окончания, или, напротив, четко выявляя, как кумык, переходы между словами.
Ощущение покоя посещает Ахунд-Алескера лишь в утренние часы, когда царит оживление в большом стане. Появляются порой близ поселения какие-то вооруженные люди, но не трогают их, — то ли шахские воины, то ли кочующие племена.
Иногда соберутся ханы: «Надо спасать нацию!» А меж слов Ахунд-Алескер слышит: «…собственную шкуру». Чеченец Бей-Булат, этот разбойник, не дававший покоя Ермолову? О ком ты вспомнил?! Но звуки глушатся о густой и плотный ворс ковров и тюков постели над сундуками. «За горцем пошли люди, потому что честь у них есть!..» — «А чего ты раскричался? И его тоже, Бей-Булата, сманили, правда, при Паскевиче, присягнул на верноподданность, но так ему и поверили! убили, пустив слух, что кровная месть!..»
Самым безопасным местом казалась Ахунд-Алескеру Гянджа. Почему? Ахунд-Алескер пожал плечами.
— Как-как? — хохочет Селим-хан.
Елизаветполь, бывшая Гянджа, звучит в устах Ахунд-Алескера как Ельсебетпул — «ветер, корзина, деньги», «корзина денег, выдуваемых ветром».