— Лже!..
Фатали умолк и только собрался, вспомнив о горянке, возразить и на его недоуменном лице появились признаки саркастической улыбки, как Кайтмазов вдруг заявил такое, что Фатали и вовсе опешил:
— Молчишь? Думаешь, о тайных твоих мыслях не догадываюсь?! (тоже мне, новый Колдун выискался!) Надеешься на повторное издание? Не успели это выпустить, а ты уже о повторном мечтаешь?! Думаешь восстановить вымаранные мной отрывки? Вот я прочту тебе, а ты запиши, авось придется замещать меня: «Места, не согласные с требованиями цензуры, будучи выпущены в новом издании, делаются сами по себе лучшими указателями для приискания их в старых экземплярах, которых изъять из употребления нельзя; а через то и самые идеи, составляющие отступления от цензурных правил, становятся гласными и видными для всех (о чем ты толкуешь, Кайтмазов, — нашелся б десяток читателей!), был до того времени для многих, по крайней мере, совсем незаметны!»
— Но дай хоть досказать, что сказала Юсифу Сальми-хатун!
— Зачеркну ведь, что зря время тратить?
— Юсиф-джан, — сказала она красавцу шаху, — скучная и однообразная жизнь у нас пошла, ни тебе казней, ни тебе пыток. Знаешь, что люди говорят? «Странно — мы не видим изрубленных на части и висящих у городских ворот человеческих тел. Не наблюдаем привычных картин, когда палачи на шахской площади казнят и вешают людей, выкалывают глаза, обрезают носы и уши! Страшно, но зато кровь не застаивается. Новый шах, должно быть, человек кроткий…» А кое-кто, евнухи рассказывают, и не то говорит!
— Что именно?
— Не обидишься?
— Говори уж!
— Спорили: действительно ли новый шах милосерден, или это объясняется слабостью его характера? И насчет гарема тоже: или скуп, говорят, или силы не те!.. Я-то рада!
А все же она и в неудовольствии очаровательна! Но разговор такой, что впору и отрезвиться.
— Не такой уж я добрый, Сальми-хатун! Тюрьмы переполнены. Я пересажал всю знать, обогатившуюся за счет казны и взяток. Я обратил их сокровища на постройку новых дорог. Одно благоустройство столицы чего стоило! Я расширил улицы, выровнял на них ямы и рытвины, чтобы прохожие, попадая в них, не калечили себя.
Сальми-хатун зевнула:
— Скучно!
— Я открыл школы, чтобы дети учились грамоте!
— О боже!
— Я послал четырех талантливых юношей, красивых, статных, молодых…
— А кто они? — оживилась Сальми-хатун. — Ах, сыновья твоих друзей! — снова заскучала. — Да, я слышала: с армянскими караванами, которые ежедневно идут из Исфагана в Смирну, оттуда на кораблях в Марсель и далее на почтовых лошадях! И зачем послал? Жаль мне оставшихся девушек!
— В Англию и Испанию, они научатся управлять государством. Я заменил всех надзирателей, перестань зевать! в округах и назначил честных и справедливых.
— Из родственников своих?
— Я верю в их честность!
— И головой ручаешься, да? А новые тюрьмы ты строишь? Как бы не пришлось тебе пересажать и этих новых!
Юсиф подивился мудрости Сальми-хатун: она прочла его мысли!
— Я хочу… — и задумался.
А Сальми-хатун (неужто его мысли?!):
— А хочет ли народ твоего счастья? Надо ли это ему? И разве он несчастен?!
— Он же раб! Я разбужу его!..
— И сделаешь несчастным! В неведении его — счастье его! Ну что тебе стоит, Юсиф-джан! Ради меня! Устрой показательную казнь! Уж очень народ истосковался! Хотя бы вели, чтоб отрубили кому голову и воздели на пику! Ты увидишь, как возрастет к тебе любовь народа! Как станут тебя хвалить! Смотри, будет поздно, а я тебя так полюбила, ты умеешь меня всю всколыхнуть, я забываюсь и потом долго не могу прийти в себя, все нутро горит!
«Я его сожгу, этот фирман, запрещающий казни! — подумал Юсиф. — Ах, бестия: сам казнил, а мне решил руки-ноги связать?!»
Юсиф упразднил и должность палача, он сейчас главный мясник на столичном базаре, жить-то надо! Ловко разрубает — такая практика! — любую баранью тушу. Как-то пошел Юсиф посмотреть, давно не был на площади, где его мастерская: здесь сейчас рассказывают о злоключениях любимого сына Мухаммед-шаха, вынужденного скрываться от преследований Шах-Аббаса. И генеалогическое древо искусно на всю стену расписано — отштукатурили, масляной краской покрасили. И палача увидел. Тот сник и с тайной печалью посмотрел на Юсиф-шаха, даже слезы на глаза навернулись. «Что ж ты, шах, — говорил его взгляд, — на какую работу меня обрек? Бараньи туши! Мои могучие мускулы, играющие и поющие! Стоило мне появиться на площади в сверкающей красной парче, как народ замирал, о, этот миг! И я поднимал над головой сверкающий топор, он стал, увы, покрываться ржавчиной, и в стремительной мощи опускал его, и бил мне в затылок — о, сладостный миг! — горячий вздох восторга. А то ни с чем не сравнимое наслаждение, когда я хватал за волосы и показывал шаху отрубленную голову… Чистая была работа. Одним ударом. Нет, не знаешь ты нашего народа. Ему на твои фирманы — тьфу! Кому нужна эта твоя свобода? Тебе на голову не корону, а сбрую на шею и уздечку под язык!»
«Но-но! Смотри у меня…» — строго взглянул на палача, а он — вразззз! и туша надвое.