Дело было сделано. Две механики слились в одну. Их первоначальные названия — «волновая» и «матричная» — стали с годами встречаться все реже, главным образом в философских и сугубо теоретических спорах. А в расписаниях лекций и семинаров на всех физических факультетах мира появилось название новой дисциплины —
Завалиться и вправду было легко. Стоило только решить — математика вывезет! Многоречивая, громоздкая, она, эта математика квантовой механики, была мучительной, но от-того-то и казалась спасительной: будешь вертеть операторами, интегралами, дельта-функциями, пси-волнами или матричными элементами, всякой там эрмитовостью и ортогональностью, глядишь, экзаменатор и поверит, что все ты знаешь, все тебе понятно, ну, просто молодец молодцом! Как ни хитроумна математика, она в конце концов легка, потому что вся насквозь логична и пронизана железной необходимостью выводов и следствий. В ней словно бы все получается само собой. Но сколько бедняг, огрызаясь на сочувствия однокашников, уходили с экзаменов удрученной походкой: проклятые физические вопросы подвели.
…Маленькое воспоминание из давних университетских лет. (В путевых заметках автору все разрешается.) Году в 1935 — 1936-м в известной всему Московскому университету «Семнадцатой аудиторий» на Моховой происходила научная конференция студентов-химиков. В ту пору квантовая физика почиталась на химическом факультете тяжкой морокой, едва ли для чего-нибудь нужной будущим органикам и неорганикам. Но декан Адам Владиславович Раковский держался другого мнения. Он обожал современную физику и не затруднялся ее аппаратом — о самом себе он говорил насмешливо: «Я лучший химик среди математиков и лучший математик среди химиков». Он решил — пусть хоть на студенческой конференции будет сделан сравнительно простой доклад: «Уравнение Шредингера и атом водорода». На беду или на счастье, доклад был поручен мне. Сейчас-то, почти через двадцать пять лет, мило все, что связано с той порой. Но тогда это выглядело несколько иначе.
Я честно трудился — студенту неслыханно приятно почувствовать себя лектором. Ходил вдоль демонстрационного стола, заменявшего кафедру, подражая кому-то из профессоров, вероятно самому Раковскому, блистательно читавшему физическую химию. Сильный свет бил в глаза — кто-то фотографировал конференцию для университетской многотиражки. Я радовался, что всему амфитеатру знакомых лиц так хорошо видна доска, на которой моя рука лихо выводила волновое уравнение и прочие математические подробности. И я радовался, что из-за света не вижу лица приятеля, обещавшего «издевательски улыбаться». (Ныне он, Борис Клименок, стал почтенным доктором химических наук и мог бы стать вдобавок выдающимся художником, если бы в нашей жизни на все хватало времени и была бы она вечным студенчеством.) Помню, как самодовольно я разрисовывал формулы, стараясь не упустить мельчайших доказательств, завороженный красотой и звучностью математики. И помню, как кто-то, видимо вовсе не завороженный ею, спросил не спеша скучнейшим на свете голосом: «А ты про физический смысл этих пси-функций когда-нибудь скажешь?» Помню, едва я успел великодушно пообещать «остановиться на этом подробно», как раздался другой, лениво насмешливый голос: «Если там нет орбит, как же у тебя движется электрон?» — «Это не у меня, это у Гейзенберга!» — воскликнул я находчиво.
Впрочем, вру: такой прекрасный ответ я придумал потом, запоздало, как всегда в таких случаях, на длинной лестнице, а в тот момент… А в тот момент погасла лампа фотографа, в тинистом полусвете потонула исчерченная мною доска, и точно корабль, швартующийся кормой, вдруг надвинулась на кафедру давно томящаяся скукой и непониманием глыба амфитеатра. В этой тусклой обыденности зимнего освещения я еще долго барахтался, вышвырнутый из спасительного круга красивых формул короткой, но неотразимой волной простых физических вопросов. Не было у меня в запасе ясных ответов. Туман приблизительности стоял в голове, и, кроме заученных, но не освоенных сознанием слов об «ограниченности классических понятий» и «принципиальной ненаглядности» квантовых представлений, мне нечего было сказать. А как признаться в своей беспомощности самонадеянному студенту? Наверное, все мое красноречие имело один сомнительный смысл: если тут что-то непонятно, так это оттого, что и должно быть непонятно.
Кончилось все довольно унизительно. Вышел к доске Раковский, Иронически блеснул очками. И заговорил фразами отточенно-острыми, как его безукоризненная мушкетерская бородка.