Мы с Трушиным помалкивали, Иннокентий Порфирьевич говорил:
— Дорогие гости, вы счастливые люди! Вы не испытали, что значит остаться без отечества… И близко оно — через Аргунь либо Амур, а заказано тебе… Я ить из зажиточных, отец и старшие братья, поднялись против Советов. И меня поволокли туда же, из гимназии, в Чите учился, записался в семеновцы… Бог хранил: в зверствах не был замешан, а ить что — творилось! Не приведи господь, как каратели чинили расправы в Забайкалье… По молодости лет, по неразумению или еще как ушел с семеновскими войсками за кордон, верней, вышибли нас… У Мациевской как шарахнуло, аж в Маньчжурии опомнились… И вот маюсь без родной земли, считай, четверть века. Нету покою, тоска сосет…
Он повертел в вытянутых пальцах граненый стаканчик, будто не сознавая, что делает, механически выпил водку, взял крутое яйцо, посыпал солью, с горечью сказал:
— Тут даже соль не солкая. Не такая, как там, на родине, без подмесу…
Сейчас прекрасные народные слова «сосет», "солкая" меня не задели. Я жевал, напряженно размышляя, что правда и что неправда в сказанном Иннокентием Порфирьевичем.
— Считаете, все казаки, все эмигранты рады вашему приходу?
Как бы не так! — продолжал он. — Далеко не все рады! Потому как у некоторых рыльце в пушку!
— Это мы знаем, — сказал Трушин. — Очень даже в пушку.
— С этим разберутся кому положено, — сказал я.
— Пущай, пущай разберутся! Потому к старым, семеновским грехам иные-прочие добавили и новые, уже в эмиграции!
— Не надо, Кеша! — сказала жена. — Ихняя совесть пусть и ответит, мы им не судьи…
— Не судьи, это так. Судьи — это вот они. — Он мотнул лобастой головой в нашу с Трушиным сторону. — Но мы и не замаранные, как некоторые… А замараться было проще пареной репы.
Посудите: как вышибли нас в Маньчжурию, мы, семеновцы то есть, вглубь не пошли, обосновались станицами вдоль границы, так называемое Трехречье…
— Трехречье? — переспросил я.
— Это пограничный с советским Забайкальем район. Три реки там: Хаул, Дербул и Ган, это правые притоки Аргуни…
— Ясно, — сказал я.
— Поднабилось нашего брата! Шутковали мы: хорошая страна Китай, только китайцев много, и чего больше в той шутке — смеха либо слез? Ну, а сам господин Семенов, атаман, получивший незаконно генерал-лейтенанта, умотал в Харбин. Разъезжал на фаэтонах с девками срамными, кутил в ресторанах, проматывал нахапанное… А рядовые семеновцы, я к примеру? До старшего урядника всего-то и дослужился, три лычки на погоне… Да что это я о себе да о себе? — спохватился он. — Простите, разболтался… Вам же есть что рассказать, Европу всю прошли!
Действительно, мы прошли Европу и рассказать нам было о чем. Но отчего-то ни Трушину, ни мне не хотелось распространяться о боевом прошлом. Может, и потому, что перед нами сидел все-таки бывший белогвардеец, вольный или невольный, сознательный или заблудший и тем не менее враг, хотя и бывший, — отсюда и настороженность к нему. Был враг, теперь друг? Надеемся.
— В жизни белых казаков за рубежом не враз разберешься, — сказал Трушин. — На это время надо. И проверка…
— Невиноватых Россия примет, — сказал я.
— Я вам доложу, дорогие гости: в Маньчжурии житуха у пас была паскудная. У большинства то есть. Да посудите: генералы ц старшее офицерье погрели лапы в Забайкалье, в эмиграцию ушли не с пустым карманом. А младшие офицер-ы, а рядовые?
Вещмешок за спиной, кукиш в кармане… Спервоначалу я осел вблизи города Маньчжурия, большущая сташща там разрослась…
(Я мгновенно припомнил: на этом участке фронта наступала Тридцать шестая армия генерал-лейтенанта Лучипского, наш сосед слева, — наступала отлично, продвигается ходко.)
— Большущая станица, народу густо… Взялся я за сельское хозяйство, оно шло ни шатко ни валко… А тут еще атаманы, лихоманка их забери, отрывают от хозяйства на воинские сборы да учения, вербуют, заманивают в свои сети и многих уже заманили за хорошую плату: ходить за Аргунь-реку с диверсиями, со шпионажем, и до убийств докатывалось. Эге, смекаю, угодишь. как толстолобик в сети, у красных пограничников и чекистов пули меткие. Уматывай подобру-поздорову — и подальше. Признаюсь честно: во-первых, жалко собственную башку. А во-вторых, этой самой башкой допер до истины; негоже бороться против Родины, какие б порядки там ни установились. Нравятся тебе либо не нравятся, но народ-то их принимает! И почему, спрашивается, не принимать?
Пригнувшись, чтоб не стукнуться о низкую притолоку, вошел старшина Колбаковский, извинился перед обществом, доложил мне, что в роте все нормально. Хозяин широким жестом пригласил его к застолью. Кондрат Петрович с солидностью поклонился, сел на рыпнувшую под ним лавку. Хозяйка поставила ему чистый прибор.
Хозяин оглядел нас, подлил кому надобно, но чарку не поднял — он хотел говорить: