Черченко с гримасой отвращения к этой сцене подхватил меня за руку, и мы пошли в больницу. Весь день нас мучила картина виденного. Я внешне старался не показывать своих переживаний, Черченко же каждый раз при воспоминании о виденном с ужасом передергивало, и его глубокие вздохи ясно говорили мне, как горячо переживает он наше временное унижение из-за первых неудач в войне. Он был старый армейский кадровик, начавший службу с рядового красноармейца и к началу войны достигший звания капитана в должности начальника технического снабжения 10-й танковой дивизии. Мы с ним подружились с первых же дней, как только встретились в одной палате, во время бесед с ним к нам присоединялись товарищи, чувствовавшие, что между нами они продолжают жить советской жизнью, несмотря на то, что мы находились на оккупированной немецкими фашистами территории. Все наши беседы и разговоры в кругу ограниченных и примкнувших к нам товарищей, которым можно было довериться своими мыслями, вертелись вокруг стоявших перед нами перспектив дальнейших шагов по мере выздоровления каждого. Никто из нас не сомневался, что постигшая нас неудача – явление временное, и слова товарища Молотова: «Наше дело правое, враг будет разбит» повторялись нами при каждом разговоре. Мы все были твердо убеждены в окончательной победе над фашизмом. Конечная цель наших стремлений сводилась к переходу обратно в ряды нашей Красной Армии либо в партизанский отряд. Однако степень ранения и состояние здоровья вносили различие в сроки выполнения этого намерения.
Первыми ушли двое, легко раненные. Не помню их фамилии. Они ежедневно заходили к тов. Черченко с картами, и мы садились на его койке разбирать маршруты следования. В один из дней их не стало. Кто-то донес в полицию на них, что они связались с партизанами и ушли в лес и что из госпиталя готовится еще массовый уход. На второй или третий день в больницу явился начальник полиции Серединин (бывший до оккупации бухгалтером в каком-то учреждении), обошел все палаты и в каждой из них объявил всем раненым, а в нашей палате персонально капитану Черченко, что за отлучку из больницы раненые будут задержаны и отправлены немецкой комендатурой для предания военно-полевому суду, как за попытку перехода к партизанам. Одновременно установлен у больницы полицейский пост, которому вменено в обязанность никого из военнопленных не выпускать из больницы.
Эти меры, конечно, не могли остановить наши намерения. Через пару дней вышли товарищи Мангутов и Рассадин, однако, отойдя восемнадцать километров, они из-за открывшихся ран вынуждены были крестьянским транспортом вернуться обратно в больницу и начать лечение. Кто-то из первых ушедших и успевший попасть к партизанам связался с доктором Кочетковым. Однажды он выехал навестить больного в село Грузское в пятнадцати километрах от больницы, захватив с собой ряд медикаментов для перевязки. Посещавшие нас жители города, а также сестры и санитарки приносили нам ежедневно свежие вести из города и окрестностей. Рассказывали о взорванном партизанами мосте у Батурина, что немцы в одиночку боятся ходить, о грабежах и насилиях фашистов над населением города и сел. Репродуктор передавал по два-три раза в день об ожидаемом падении Москвы и Ленинграда и близком окончании молниеносной войны. Вот ситуация нашего состояния к 8 ноября, когда мы, проснувшись утром, обнаружили, что вся больница находится под охраной эсэсовцев. День, оказавшийся последним в жизни Кочеткова и Бекера и роковым для еще многих жизней, закончивших ее в лагере для пленных в Глухове.
Смерть Кочеткова, Бекера и неизвестного солдата
Смерть. Я привык в своей жизни все отвлеченные чувства осязать как нечто физически материальное. Жизнь, радость, любовь представлялись мне всегда каким-то светлым, солнечным, теплым днем, кругом зелено, везде улыбающиеся, довольные люди, все живет, движется, мысли спокойны, и главное, мысль производит, как бы родит, все время один и тот же продукт – сознание. Жизнь, жизнь, жизнь, без конца мозг выделяет это понятие, и все видишь вокруг себя сквозь эту ощутимую, как бы материальную массу; солнце, тепло, свет, то, что привык чувствовать и называть это словом «жизнь».
Сегодня, 8 ноября, я этим своим шестым, не предусмотренным наукой чувством познал и ощутил смерть. С этого дня мое сознание не видело солнца, не чувствовало тепла, не знало жизни. Мог быть день, греть солнце, но я видел, ощущал мрак и холод. Что-то темное, мрачное, холодное стояло передо мной с этого утра. Позднее я так привык к этому, что заболел светобоязнью. Я полюбил – не полюбил, а спокоен, когда темно. Я с ужасом ждал наступающий день. Ночь, вечер, темнота. Какое благодарное время, меня не видят, никто за мной не придет, не начнет пристально вглядываться в меня, можно лежать и сидеть на нарах, не прикрывшись шинелью через голову, никто не подглядывает, когда я всю ночь думаю, думаю, думаю. Сколько огорчений и мук доставляет мне полоска начинающегося рассвета на востоке.