— Твое дело. Только когда я впервые пришел в Управление, он меня третировал еще хуже. Понимаешь, у него бзик: всякий, кто приходит „со стороны“, то есть не имел высокой чести крутиться в шаровых камерах и сидеть месяцами в маске в азотной атмосфере — это все глупости,[8]
которые проделывают со слушателями Института подготовки, — так вот, тот, кто не прошел через это, для работы в пространстве, по его мнению, не годится. А потом мы с ним очень подружились во время экспедиции на Марс. Он, конечно, немного неврастеник. Но что в нем характерно, так это полное отсутствие инстинкта само сохранения. Он смел, как наполеоновский гвардеец, вернее, как Рикки-Тикки-Тави. И вместе с тем очень добрый и отзывчивый парень.— Положим, — пробормотал Алексей Петрович, поднимаясь, чтобы налить себе вина.
— Вот тебе и „положим“. В общем, не пройдет и месяца, как вы перестанете глядеть друг на друга волком… или я не знаю тебя и его. Здесь, понимаешь, вот еще что. Вначале в экспедицию намечали Савушкина, его большого приятеля. А потом назначили вдруг тебя.
— Ага…
— Но это обойдется.
— Ладно, посмотрим. А что Гриша?
— Гришка Ершов? У нас его называют „небожителем“. Если ему дать волю, он вообще не будет возвращаться на Землю. Для него существует только пространство и приборы в кабине. И еще Верочка Званцева — ты ее не знаешь. У нас есть несколько таких — отравленных на всю жизнь.
— А ты?
— Я? Нет, я — другой. И таких, как я, большинство, и ты, вероятнее всего, будешь таким же. Мы „тоскуем по голубому небу“. Есть такой вид психического расстройства — „тоска по голубому небу“. Я своими глазами видел, как прославленные межпланетники, вернувшись на Землю после длительного рейса плакали и хохотали в истерике и прыгали, как молодые козлята, выйдя из звездолета. А вот Гриша — не такой. У него все это наоборот. Хороший милый человек, между прочим. Страшно любит старых друзей, с остальными держится просто приветливо. Большой друг Крутикова, хотя люди они совершенно разные. Бывают же чудеса, скажи на милость!
— А что Крутиков?
— Даты его с первого взгляда видишь. Как на ладони. Прекрасный семьянин, во время рейсов очень тоскует по жене и детям и втихомолку проклинает свою профессию, но жить без нее тоже не может. И вот тебе пара, всегда летают вместе: „небожитель“ Гриша и Санчо Панса Крутиков. „Этот камушек я повезу Лёлечке. Какое странное растение! Жалко, что его не видит мой Мишка. Он бы его обязательно нарисовал“. Говорят, когда-то над ним очень смеялись. Но однажды… В общем, милый и, главное, верный человек. Гений добросовестности, идеальный штурман. Ну вот, кажется, все. Доволен?
— Доволен. У тебя все они очень милые, добрые и… и отзывчивые.
— Да ведь так оно и есть, дорогуша! Давай по последней, что ли? Содвинем их разом… будь здоров.
Они выпили и с удовольствием посмотрели друг, на друга.
— Хорошо…
— Хорошо, брат Алеха!
— Вперед?
— Вперед, Алеха!
— „Как аргонавты в старину…“ Да, кстати, что это за стихи?
Знакомые, но откуда, чьи — хоть убей, не помню.
Вальцев рассмеялся.
— Это эпиграф[9]
к какому-то рассказу Лондона. А у наших межпланетников, особенно у старых, это нечто вроде девиза. Кто первый ввел его в обиход, сейчас уже неизвестно.— Как-то подходит он к вашему делу, верно?
— Верно. Трус и подлец так не скажет:
— Сто пятьдесят. Кто больше? — Вальцев взял из портсигара Строгова папиросу и стал разминать ее трясущимися пальцами. — Честное слово, я чувствую, как в меня врезаются протоны.
<…> На Михаила Ивановича напала икота, и он, морщась, выколотил трубку.
<…> — Проще? — Строгов закурил — Не думаю, что это так просто.
<…> Пространство доносило до „Хиуса“ радиосигналы с Земли, но не пропускало его радиосигналы. Строгов неустанно расхаживал по рубке. Бирский сидел неподвижно с закрытыми глазами. Возле Вальцева в пустом коробке росла кучка изжеванных окурков. Алексей Петрович рассеянно ломал на мелкие кусочки обгорелые спички.
<…> Звездолет сильно качнуло.