25 лет назад немцев отбросили от Москвы. Отбросили голыми кулаками, живым мясом. Сколько полегло там русских мужичков? Нигде не пишут. Цифра, небось, страшная.
Маршалы вспоминают: удар, контрудар, обходный маневр, боевой дух, героизм…
Мой пессимизм от атеизма. Но – атеизм мой от пессимизма. Печалюсь я оттого, что мир плох. Печалюсь и оттого, что нет мне места в этом плохом мире.
…
Все великие русские бунтари, все Разины и Пугачевы были прежде всего охочие до власти авантюристы. Легенда сделала их правдолюбцами и народными защитниками. У Морозова в «Христе» сказано на этот счет: «А распространившаяся в народе ложная идея, что какой-то Гришка Отрепьев мог быть признан боярами и духовенством столицы за действительного царя и два года сидеть на московском престоле, тотчас же вызвала и подражателей. “Если он сидел на троне, так почему бы не сесть и мне?” – думали предприимчивые люди. Самозванцы стали расти, как грибы…»
Я своего Стеньку тоже возвысил. Он у меня умница и совестлив. Очень уж это заманчиво – так думать о Разине. А он ведь был попросту разбойник, душегуб – что он натворил в Персии!
Мужики взъерепенились оттого, что им впрямь тошно было, да и оно приятно – бояр да купчишек раздевать и вешать. Но личность Стенькина имела к этому весьма отдаленное отношение – не он, так кто-нибудь другой подвернулся бы.
Утром, выпрыгивая из автобуса на углу Вознесенского проспекта и Садовой улицы, я выпрыгиваю из себя. Выпрыгнув, я прихожу на факультет, здороваюсь с лаборанткой и коллегами-преподавателями и затем четыре часа беседую со студентами об архитектуре, стараясь говорить внятно и быть умным. После этого я сижу на заседании кафедры, стараясь зевать как можно реже. Потом сижу на заседании профкома или какой-нибудь там комиссии, стараясь по крайней мере выглядеть живым. Наконец спускаюсь в вестибюль, одеваюсь, выхожу на улицу, впрыгиваю в автобус и возвращаюсь в себя. Сидя в автобусе, я некоторое время мучаюсь стыдом, вспоминая свое поведение за последние 6–7 часов, но постепенно успокаиваюсь: все это я делал «вне себя», что я мог еще сделать в столь неестественном для жизни состоянии?
Из Союза писателей мне прислали официальное приглашение участвовать в сборнике «День поэзии». Но что я им пошлю?
Вьюга. Крыши дымятся белым снежным дымом.
Сон-воспоминание.
Хабаровск. 1937 год. Зимний вечер. Каток. На катке только двое – я и отец. Коньков у нас нет, у нас есть санки. И мы катаемся с отцом по льду на санках. Сначала он катает меня, потом я катаю его. Лед скользкий, и санки едут по нему легко. Каток ярко освещен электрическими лампами. А там, выше – черное небо, звезды. Мне немножко страшно – бог знает, что в этой черной глубине за звездами. Но я уверен, что буду жить вечно, что, если оттолкнуться посильнее, санки покатятся к звездам и дальше, все дальше и дальше – конца не будет.
Это было начало жизни. Мне было 5 лет, отцу – 29. Вместе нам было 34. Теперь мне одному 34.
Отец побаивался смерти. Но до последней секунды, до той секунды, когда у него разорвалось сердце, он, конечно, не верил, что умрет. Все не верят.
Ночь. Я лежу на верхней полке в купе туристского поезда, который идет в Москву. В соседнем купе пьянка – шум, хохот, песни, старые, пятидесятых годов песни. Там веселятся люди, которым уже за сорок. А издалека, с другого конца вагона, доносятся песни современные – это веселится молодежь. Кто-то бегает по коридору: женский визг, мужская ругань. Поезд набирает скорость.
Каланчевка. Шпили небоскребов в тумане. Утренний морозец.
Арбат. Все москвичи его любят. Поэты воспевают его. Прелесть Арбата – это прелесть примитива, прелесть русского лубка и вятских игрушек.
Над Арбатом нависают громады строящихся рядом домов. Старый уютный Арбат раздавлен новым, двадцатиэтажным.
…
Утро. Светает. Иду по Невскому. В душе блаженная легкость. Останавливаюсь у витрин, разглядываю какие-то консервные банки, женские чулки, елочные игрушки. Удивительно легко на душе!
На первом съезде советских писателей драматург Ю. Юзовский сказал: «Товарищи, нужно прекратить этот идиотский, позорный, неприличный смех!»
На стенах одного из бараков в Треблинке остались детские рисунки.
Китайцы взорвали еще одну атомную бомбу.
1967
И опять Бунин.
«Я узнал ее в пору ее наивысшей прелести, невинности и той почти отроческой доверчивости и робости, которая потрясает сердце мужчины несказанно…»
Бунинская Россия лежит на Новодевичьем кладбище под искалеченными памятниками. В голых ветвях деревьев свистит ветер.
Как быстро оевропеилась русская аристократия! В начале XVIII века она была сплошь неграмотна, а в конце этого же века разговаривала только по-французски. В начале XIX уже – Пушкин, Грибоедов, Лермонтов. Поразительно!
Как ни странно, Мао Цзэдун пишет неплохие стихи, рафинированные, типично китайские стихи.
Сталин тоже писал стихи. Пастернак, говорят, отозвался о них весьма высоко. Впрочем, как он еще мог о них отозваться?