В этом хаосе морфий продавался уже совсем без рецепта и стоил не дороже хлеба, но Булгаков держался.
– Да, Тася, да, – однажды сказал он, заметив недоверчиво-счастливый взгляд жены. – Начинается отвыкание.
– Миша, я знала, что ты человек достаточно сильный.
Булгаков усмехнулся. Он знал: та стадия морфинизма, которую он переживал еще несколько недель назад, лечению не поддается. Произошло необъяснимое – как будто вмешалась какая-то сила, которая хотела от Булгакова не скорой гибели, а неких великих свершений…
Страсть к наркотику ослабевала. Демона Азазеля, который обучил допотопное человечество «силе корней и трав»[3], вытеснило что-то другое. Более сильное. Он писал! Оставлен был не только морфий, заброшена была врачебная практика. Он писал! «Огнем природа обновилась»? До небес дошла молитва любящего человека? Или…
«Происшедшее с доктором Булгаковым было именно посвящением в литературу, совершившимся по всем правилам древних мистерий. Здесь присутствовали все три их составляющие: опыт соприкосновения с иным миром для получения мистического озарения, опыт смерти, умирания и, наконец, возрождение в ином качестве[4]. Морфий «убил» врача Булгакова и родил – гениального писателя»… (См. статью иеромонаха Нектария (Лымарева) в журнале «Русский дом» № 2 за 2002 год.)
В своей «Автобиографии» (1924 г.) Михаил Афанасьевич описывал все гораздо прозаичнее: «…окончил Университет по медицинскому факультету, получил звание лекаря с отличием. Судьба сложилась так, что ни званием, ни отличием не пришлось пользоваться долго. Как-то ночью в 1919 году, глухой осенью, едучи в расхлябанном поезде, при свете свечечки, вставленной в бутылку из-под керосина, написал первый маленький рассказ. В городе, в который затащил меня поезд, отнес рассказ в редакцию газеты. Там его напечатали. Потом напечатали несколько фельетонов. В начале 1920 года я бросил звание с отличием и писал».
Впрочем, намек на мистический поворот судьбы (вполне в стиле «Мастера») мы можем увидеть в «Заметках автобиографического характера», записанных в 1928–1929 гг. другом Булгакова филологом П. С. Поповым. Писатель доверительно сообщал ему: «Пережил душевный перелом 15 февраля 1920 года, когда навсегда бросил медицину и отдался литературе». Даже дату точную назвал. Да какую! 15 февраля ведь – Сретение Господне. Рожденный заново, Булгаков сам вошел в храм литературы. Но с кем же он встретился?
«Посвящение» в литературу или в творчество вообще – вещь не уникальная. Уже в середине XX века врач и философ В. фон Вайцзеккер «описал случаи, когда идея или философское понятие рождались после физической болезни, как бы занимая ее место, и предложил называть это явление «логофанией»» (Сироткина И. Классики и психиатры. М., 2009. С. 89).
Томас Манн писал, по сути, о том же: «Жизнь не жеманная барышня, и, пожалуй, можно сказать, что творческая, стимулирующая гениальность болезнь, которая преодолевает препятствия, как отважный всадник, скачущий с утеса на утес, – такая болезнь бесконечно дороже для жизни, чем здоровье, которое лениво тащится по прямой дороге, как усталый переход…»
Мистерия… Но ведь мистерия требует жертвы. Была жертва. В жизни Булгакова – была. И какая! Собственный первенец. Чрево супруги стало алтарем, на котором отец собственноручно умертвил младенца. Такие убийства издавна считались знаком отречения от Бога.
В магическом круге
Постойте, постойте! Подобная «мистерия» произошла ведь и с другим гением: «Будучи студентом юридического факультета, Гёте серьезно заболел: болезнь казалась неизлечимой… «Я, – писал об этом Гёте, – был потерпевшим кораблекрушение, и душа моя страдала сильнее, чем тело». Родители препоручают юношу заботам д-ра Иоханна Фридриха Метца, о котором говорят, как о «человеке загадочном […] настоящем медике розенкрейцеровской традиции, для которого исцеление тела должно привести к исцелению души».
Д-р Метц спасает Гёте и передает его заботам Сюзанны де Клеттенберг, в доме которой собирается кружок пиетистов и оккультистов. Здесь Гёте читает Парацельса, Василия Валентина, Якоба Беме, Джордано Бруно и прочих. Его справочной книгой становится Aurea Catena, произведение алхимическое».
Как интересны совпадения в судьбах Булгакова и Гёте! Случайны ли они?
…Вошел изящный кавалер. Он бледен. В бархатном колете и шелковом плаще, со шпагой. На берете колеблется тонкое петушиное перо… Узнали? Да, это он – Мефистофель. Говорят, столь известным его сделал Гёте… «Пьесы, картины, поэмы, романы, оперы, кантаты и фильмы. Начиная с XVI столетия и вплоть до настоящего времени, запечатлели они Фауста и его демонического спутника, Мефистофеля. Если включить сюда еще легенду о Дон-Жуане, тесно связанную с историей Фауста, – со всеми ее воплощениями, от моцартовского «Дона Джованни» до «Дон Жуана в аду» Бернарда Шоу, – эту историю можно считать пятисотлетним лейтмотивом западного искусства» [66]. А, может быть, наоборот? Может быть, это великий классик стал таковым благодаря демону?
Полноте! Что за парадокс? Как может литературный персонаж прославить автора?