Стихи Бунина даже этой зрелой поры не столь оригинальны, как его проза. Хотя есть целый ряд тонких ценителей литературы, и среди них В. Набоков, которые предпочли стихи Бунина его прозе370
. Но как бы там ни было, надо сказать, что общепринятое мнение о поэзии Бунина, как о бесстрастном «парнасском» искусстве и архаичном «неоклассицизме»371 – может быть отнесено лишь к некой небольшой (и далеко не лучшей) части его поэтической продукции, но вовсе не характеризует ее в целом. Есть в поэзии Бунина не только снижение поэтической речи и приближение ее к разговорной путем введения новой лексики, но и большая синтаксическая свобода с обилием enjambements, пропусков ударений, стоп и разностопных стихов, о чем мы уже говорили. Удивительна была его манера читать стихи: он читал их, как будто задумчиво говорил сам с собой, без малейшей аффектации, очень естественно и не подчеркивая строк, а следуя логике речи – чтение его производило на слушателей незабываемое впечатление. Есть в его стихах и поражающие необычные новаторские словосочетания, есть вызывающий, отчаянный экспрессионизм образов. Поэт пробует сочетать разные жанры, у него встречаются удивительные в своей пластичности описания (не уступающие описаниям в его прозе), есть и сложное разнообразие ритмического рисунка и интонационное богатство (в некоторых стихах Бунин предвосхищает Пастернака – «Набегает впотьмах» и Есенина – «Степь»). Но главное, что в них есть и чем они завораживают многих сегодняшних поклонниковБунина – это чистота и благородство печали, мужественная ясность стоицизма, не приемлющего легких утешений, и упоение красотой жизни:
VII. Живая жизнь
Исчерпав для себя тему «русской души», Бунин в годы кануна Первой мировой войны всё более предается размышлениям над тем – что станет доминантой всего его последующего творчества: над трагизмом человеческого существования. И в этом тоже можно заметить знак времен. По мере развития и созревания русского общества на смену наивному оптимизму гегелевско-марксистского толка, подменявшему реальные проблемы человека мистифицированными абстракциями («правота Истории», «светлое будущее», «счастье народа» и т. п.), пришло более сложное и более трагичное осознание проблем личности. Точно отметил М. Гершензон: «…Гипноз общественности под которым столько лет жила интеллигенция, вдруг исчез, и личность очутилась на свободе <…>. Принудительная монополия общественности свергнута. Она была удобна, об этом нет спора. Юношу на пороге жизни встречало строгое общественное мнение и сразу указывало ему высокую, простую и ясную цель. Смысл жизни был заранее установлен общий для всех, без всяких индивидуальных различий. Можно ли было сомневаться в его верности, когда он был признан всеми передовыми умами и освящен бесчисленными жертвами? <…> Против гипноза общей веры и подвижничества могли устоять только люди исключительно сильного духа. Устоял Толстой, устоял Достоевский, средний же человек, если и не верил, не смел признаться в своем неверии»372
.Отзвук этого перелома мы находим у всех мыслящих людей того времени, например, у Блока: «Оптимизм вообще – несложное и небогатое миросозерцание <…>, трагическое миросозерцание одно способно дать ключ к пониманию сложности мира»373
.Вопрос о «смысле жизни» горячо обсуждался всей русской прессой. Стали входить в моду «философские собрания», где крупнейшие философы читали доклады и где обсуждались всевозможнейшие теории. На смену старым прогрессистским социально-оптимистическим концепциям пришли новые индивидуально-оптимистические. Из них наиболее популярными были – теория «живой жизни», проповедывавшаяся, среди прочих, В. Вересаевым (а в художественной прозе выражавшаяся Куприным, Шмелевым, Зайцевым и пр.), и сходная с ней теория И. Мечникова об ортобиозе.