В 8 ч. 15 минут приехал В. Бертенсон. Понос и рвота все учащались, но силы больного позволяли ему свободно вставать при каждой надобности. Ввиду того, что ни одно из выделений не сохранилось, доктор первое время не мог констатировать холеры, но сразу убедился в крайне серьезном и тяжком характере болезни. Прописав все необходимое в таких случаях, доктор немедленно счел нужным призвать своего брата, Льва Бернардовича Бертенсона. Положение становилось все страшнее. Выделения учащались и делались чрезвычайно обильными. Слабость так возрастала, что сам больной двигаться уже был не в состоянии, в особенности невыносима была рвота; во время ее и несколько мгновений спустя он приходил прямо в исступление и кричал во весь голос, ни разу не пожаловавшись на боль в брюшной полости, а только на невыносимо ужасное состояние в груди, причем, однажды обратившись ко мне, сказал: «Это, кажется, смерть, прощай, Модя!» Затем эти слова он повторял несколько раз. После каждого выделения он опускался на постель в состоянии полного изнеможения. Ни синевы, ни судорог, однако, еще не было.
В 11 часу приехал Лев Бертенсон с братом и после осмотра больного и его выделений определил холеру. Немедленно послали за фельдшером. Налицо нас с докторами было при больном восемь человек: три графа Литке, наш племянник, Давыдов, Назар Литров, фельдшер и я. В 12 часу Петр Ильич начал с криком жаловаться на судороги. Общими усилиями мы начали растирать его. Судороги, при полном сознании больного, проявлялись разом в разных частях тела, и больной просил растирать то ту, то другую часть тела. Голова и конечности начали резко синеть и совершенно похолодели. Незадолго до появления первых судорог Петр Ильич спросил меня: «не холера ли это?»; я, однако, скрыл от него правду. Когда же он услышал, как доктора отдавали приказание о предохранительных мерах против заражения, когда увидел нас, по настоянию докторов, облаченных в белые фартуки, то он воскликнул: «Так вот она, холера!» Больших подробностей об этом периоде болезни сказать трудно. Вплоть до 5 часов утра это была одна непрерывная борьба с судорогами и коченением, которые чем дальше, тем менее уступали энергическому трению и искусственному согреванию тела. Было несколько моментов, когда, казалось, смерть наступала, но вспрыскивание мускуса и клизмы из танина освежали больного.
К 5 часам болезнь стала уступать, больной относительно успокоился, жалуясь только на подавленное состояние духа. До этого страшнее всего были минуты, когда он жаловался на боль около сердца и на отсутствие воздуха; тут же это прекратилось. Рвоты и испражнения потеряли свой страшный вид, но повторялись довольно часто. Судороги появлялись тогда, когда он старался делать какие-нибудь движения. Появилась жажда, причем он говорил, как в воображении питье представляется ему несравненно более отрадным, чем в действительности. Едва ему давали чайными ложками питье, как он с отвращением от него отворачивался, но через нисколько минут снова молил о том же.
Вообще же его смущало то, что проявления болезни вызывали столько беспокойства в окружающих. Среди самых сильных припадков он как бы извинялся за причиняемый труд, боялся, что некоторые подробности вызывают отвращение, и настолько сохранял сознание, что даже временами шутил. Так, он обратился к своему любимцу-племяннику со словами: «Я боюсь, что ты потеряешь ко мне всякое уважение после всех этих пакостей». Он все время уговаривал всех идти спать и благодарил за каждую малейшую услугу. Рано утром, как только можно было оставить уход за больным, В. Б. Бертенсон через меня устно дал знать полиции о случившемся.