И вот из-под руки Гитлера орел взлетел. Свастику несет как бомбу. А ведь еще недавно этот древний языческий символ огня и вечного круговращения вселенной казался каким-то засохшим насекомым. Паучком, нацарапанным кем-то на камне в незапамятные времена. Теперь эта психофизическая бомба взорвется — со страшной силой!
Гитлер был не особенно музыкален. В операх Вагнера ему больше нравились декорации, антураж, символы. Да, критики Вагнера отмечали, что он пишет музыку для людей, лишенных музыкального слуха. Но ведь и фюрер делал политику для аполитичных. Он считал, что государство должно быть поднято на уровень художественного произведения, а политика обновлена духом искусства. Что ж, мысль о том, что искусством должна быть сама жизнь (и смерть) была известна со времен Байрона.
«Грамши в теории гегемонии уделял большое место театру, особенно театру Луиджи Пиранделло, который немало способствовал приходу к власти фашистов в Италии. Сам Пиранделло тоже понимал эту роль театра. Он писал, что Муссолини — «истинный человек театра, который выступает, как драматург и актер на главной роли, в Театре Веков» [18-2]… Кинохроника донесла до нас сцены из этого театра. Напыщенный, комично-величавый — словно трагик из провинциальный труппы — дуче то и дело возникает на фоне Колизея или рядом с памятником какому-то из римских императоров. Кругом развешены плакаты с римской фасцией — символом имперского Рима. Смуглые коротышки, поселившиеся на Апеннинском полуострове, играют роли потомков великой цивилизации…
Кстати, «во всех революциях театр играл довольно зловещую роль, по крайней мере, симпатии большинства артистов, как правило, были на стороне революции; по сути, главным импульсом театра стала ломка христианской морали.
После революции на осквернение театру были отданы многие храмы, и артисты без всякого укора совести играли в алтаре как на сцене…»
Великая европейская культура объяснила им всем уже давно: «Мир — театр, и люди в нем актеры». Даже перед смертью, перед встречей с Богом, о чем они говорили! Рабле: «Закройте занавес, фарс окончен». Бетховен: «Друзья, аплодисменты! Комедия окончена».
Зигфрид встал с дивана
Вагнер был не просто реформатором оперного театра, но и — в полном смысле этого слова — революционером. Все закономерно: романтик потому и является романтиком, что его не устраивает реальный, Богом созданный мир. Такой энтузиаст всегда революционен. Он хочет изменить этот мир по кальке своей фантазии.
В 1848 году в Дрездене появился некий русский анархист. Постоянно в облаках сигарного дыма. Когда в возбуждении он срывал свою широкополую шляпу, по ветру развевалась густая грива. Такая необычная по тем временам прическа[15] означала для посвященных приобщенность к сатанистическому культу. Именно этому анархисту принадлежали слова: «Дьявол — первый вольнодумец и спаситель мира; он освобождает Адама и ставит печать человечности и свободы на его челе, сделав его непослушным».
Он уже принимал участие во многих восстаниях, был осужден, бежал… Он хотел стать во главе Всемирной Революции и откровенно провозглашал свои методы: «В этой революции нам придется разбудить дьявола в людях, чтобы возбудить самые низкие страсти».
Вагнера, остававшегося, по сути, провинциальным немецким мещанином, эта неистовая фигура и влекла, и пугала. Композитор вспоминал: «Поскольку он вел невеселую жизнь подпольщика, я по вечерам часто приглашал его к себе; моя жена подавала на ужин тонко нарезанные ломтики мяса и колбасы. Вместо того чтобы аккуратно, на саксонский манер, распределять их по кусочку хлеба, он поглощал их огромными массами». Можно вообразить себе ужас Мины Вагнер!
Звали русского Михаил Бакунин.
Рихард Вагнер познакомился с ним весной 1849 года во время репетиции 9-й симфонии Бетховена. «На генеральной репетиции, — рассказывает Вагнер, — тайно от полиции присутствовал Михаил Бакунин. По окончании концерта он безбоязненно прошел ко мне в оркестр и громко заявил, что если бы при ожидаемом великом мировом пожаре предстояло погибнуть всей музыке, мы должны были бы с опасностью для жизни соединиться, чтобы отстоять эту симфонию».
Русский анархист очаровал композитора: «Когда я впервые увидел Бакунина… в ненадежной для него обстановке, меня поразила необыкновенная импозантная внешность этого человека, находившегося тогда в расцвете тридцатилетнего возраста. Все в нем было колоссально, все веяло первобытной свежестью… Видимо, он чувствовал себя прекрасно, когда, растянувшись на жестком диване у гостеприимного хозяина, мог дискутировать с людьми различнейших оттенков о задачах революции. В этих спорах он всегда оставался победителем. С радикализмом его аргументов, не останавливавшихся ни перед какими затруднениями, выражаемых притом с необычайною уверенностью, справиться было невозможно».