Однако маме нашей было как-то не по себе. Не сразу это она ощутила, наверное, месяца три-четыре минуло. Ее душевное состояние все ухудшалось. За нами откровенно, даже не пытаясь это скрывать, следили, контролировали буквально каждый шаг, вплоть до того, какие радиостанции слушаем по вечерам. Кто-то из вернувшихся из Союза терпел, привыкая к такому безропотно, а кто-то мучился, его организм отторгал такую жизнь – будто в клетке. Почти все мужчины из числа тех, кто прибыл в Испанию на пароходе «Крым», оказались потом в тюрьме.
Мама еще со времен своего детства до эмиграции в СССР привыкла резать правду-матку, невзирая на лица; могла, особенно если что-то больно заденет ее, идти до конца, борясь за справедливость.
Это недовольство наряду с душевным дискомфортом накапливались, накапливались – и, наконец, уже по весне мама не выдержала и написала папе весточку: «Прошу тебя, Боренька, забери нас отсюда! И – поскорей, ради бога».
Отец быстренько оформил необходимые документы по линии Красного Креста с требованием вернуть детей.
А нам, детям малым, мама, плотно закрыв дверь своей спальни, сказала просто и решительно, тоном, исключавшим возражения: «Дети, мы едем к нашему папе. Домой возвращаемся. В Москву».
Ночь перед отъездом из Бильбао. Мы с братом потом многие годы ее вспоминали. Бабушка с дедом не хотели нас отпускать. Очень. И что удумали – выкрасть нас с Валеркой и под покровом ночи увезти в горы, в отдаленную деревушку! Мой братик услышал через стенку их беседу между собой и мигом доложил матери. Она завела нас в свою комнату. Мы спали одетыми на одной кровати с ней, чтобы в случае чего выбежать на улицу и кричать о том, что нас разъединяют.
Возвращались мы долго. Ехали на поездах. Сначала отправились во Францию. Из-за того, что в те годы в Испании не было советского посольства. В Париже месяц жили у маминой тетушки. Ничего в памяти от тех дней не отложилось.
Мы с Валерой жили ожиданием встречи с Москвой. Помню только, как медленно и нестерпимо тягуче поезд катит вдоль перрона Киевского вокзала.
Мы с братом визжали от радости, завидев в окошко отца, – выбежали к нему, он стиснул в объятиях сына, опустил его на землю и, глядя мимо меня, спросил: «А где ж Таня-то?!» Не узнал меня. Ладно, повзрослела – уезжала с челочкой, а вернулась – и все на пробор. У меня ведь еще и лицо все разбитое было: когда Чехословакию проехали, на советской пограничной станции Чоп двое суток торчали – всякие проверки и проволочки, на другой поезд пересаживались, потому что ширина железнодорожного пути различалась в Союзе и в Европе. Мы с другими детишками пошли к огромному забору играть во что-то, Валерка еще попросил: «Вы только сестру мою Таньку не сальте, а то упадет обязательно!» Как в воду глядел. Ну, я с того забора высоченного и сиганула, навзничь упала. Валерка принялся меня щекотать, а я не реагирую. Мать прибежала, у нее истерика началась, конечно.
Отец-то мой отродясь на такси не катался, а тут аж ЗИМ заказал! Как-никак, внук с внучкой на родину возвращаются, они ведь тоже не ведали, доведется свидеться с ними когда-нибудь али нет. Ну, дед Валеркин, правда, так разволновался, что перепутал и прикатил сначала на Курский вокзал. Но с запасом прикатил и потому успел вовремя на Киевский.
Я по перрону шел – ноги меня то сами несут, а то подкашиваются. Волновался жуть как. Встретились. Они как из вагона-то вышли, меня счастье переполнило. Обнялись. Поцеловались.
Домой на Ленинградский проспект на ЗИМе подруливаем. Поднимаемся к себе. Батюшки-светы – а стол-то наш огромный накрыт скатертью-самобранкой! Оказалось, что матушка моя все, что состряпала к Пасхе, сюда и притащила. Ключи же у нее от нашей комнаты были, само собой. Я еще, помню, сбегал в ближайший магазин и купил маленькие такие бутылочки шампанского. Для женщин, сами понимаете.
Хворый