И там пришёл этап, переводили в тюрьму заключённых, как я сейчас понимаю. Они были отдельно, где-то там у входа… Я помню свои ощущения. Там был один с такой длинной бородой, и я подумал: вот, наверное, страшный человек. Я представил себе, что он какой-то убийца, что у них какие-то религии с убийствами, с жертвоприношениями. Чего-то я такое выдумал. А Олег, пока мы ставили свет, настилали рельсы — съёмки, ведь это процесс занудный, походил-походил, а потом пошёл туда, к ним, к этапу.
Тюремная администрация была растеряна. Мы, штатские люди, ходили по тюрьме куда ни попадя. Электрики, осветители, ассистенты — они ведь не церемонятся. Им надо, чтобы всё было на месте. Олег вдруг пошёл, и я вижу, что он там «глубоко общается». И со стариком этим бородатым, и старик этот чего-то руку ему на плечо положил… Меня немножко «мороз» пробрал. Теперь-то, думаю, когда уже политических нет, ведь вот они, ПРЕСТУПНИКИ — уголовные, страшные. И вот он с ними прекрасно общался. Я вдруг увидел, как он не отличается от них. Сам-то он в этот момент играл заключённого, и я подумал: как он смешался с пейзажем, с этим контингентом. Вот он был такой, хотя он был тогда мальчиком. И откуда у него была такая страсть к познанию и такое бесстрашие? Вот — Олег.
Теперь — сначала. Привёл его Володя Семаков, который был ассистентом на картине «Мой младший брат» у Зархи. Там они познакомились, подружились. А мы искали: какого артиста надо для этой роли? Он говорит: «Вот Даль…». Володя отвёз Олегу сценарий, потом его привёл, и мы спросили:
— Ну, как, вам нравится это?
— Нравится…
— Ну, будете играть.
Когда Володя его привёл, сразу стало понятно, что, конечно, Даль должен это играть. Мы его постригли ещё до утверждения. И когда он, постриженный — такая шишкастая голова, — уселся… И — странный… Причём, нужно сказать, что он, как всякий большой артист (тогда мы ещё не знали, что он большой артист, знали, что — способный), заставлял принять себя таким, какой он есть.
У него было не очень благополучно с дикцией. Вряд ли он получал одни пятёрки в театральной школе. Он был странен, у него была какая-то специфика в речи. Вообще, у него была масса недостатков. И внешне он был не очень эталонен, как какие-нибудь красавцы. Он был не красавец. Он раздражал. Он раздражал своим поведением. И он был самим собой. Олег был той самой кошкой, которая ходит сама по себе. Тем не менее, здесь он был как-то «в лист».
И ещё я заметил одну замечательную вещь.
Поскольку это была моя первая картина как режиссёра, я ко всем приставал и старался, чтобы у меня все люди сыграли как написано.
Почему я взялся за постановку? Потому что меня, например, не устроило, как режиссёр Ордынский снимал «Человек родился». И картина имела успех, и всё, и Ордынский был прав, но мне хотелось, чтобы всё было так, как я написал.
И тут, на съёмках картины «Человек, который сомневается», по-разному реагировали актёры. Артист Куликов, у которого была большая замечательная роль, все хотели её играть, отбоя не было от желающих, — на меня обижался. Обижался, обижался, пока однажды, где-то в конце картины, чуть не взбунтовался, потому что я заставлял его, гнул какую-то свою линию, не давал ему вздохнуть. А Олег очень спокойно и дисциплинированно, заинтересованно выслушивал мои рассуждения по поводу каждой сцены и кусочка — и всё делал по-своему. Было совершенно ясно, что иначе он не может. Он органически не мог врать. Вот это в нём существовало, и это меня довольно быстро с ним примирило. Иначе он не может. Не может! Вот он ТОЛЬКО ТАК может. У меня было такое ощущение, что он всё делает чуть-чуть мимо. Куликов всё делал точно, а Олег всё делал мимо. И он меня немножко беспокоил…
Мы начали сдавать материал. Директор «Мосфильма» Пырьев, который дал мне эту постановку (ну, это уже другой разговор, не про Олега, о том, как я её получил), был вроде нашим покровителем. Когда Иван Александрович первый раз смотрел материал, он взбесился и заявил раздражённо буквально следующее: «Герой у тебя — подонок (имелся в виду Олег). Мать его — б…». В общем, картина такая: непонятно, для кого делаешь то, что делаешь.
Я тихо сидел у микшера. А это был Пырьев, он не терпел никаких возражений. С ним никто не спорил, даже сам Юткевич. И вот, я сидел глухо у микшера, понимая, что мне полный конец и всё — бред. Я сказал: «Иван Александрович, я же не могу строить всю свою работу из одного соображения, чтобы угодить Пырьеву». И стало безумно тихо.