Лев Николаевич – Софье Андреевне: «Хочется еще писать тебе после того, как ты поговорила в телефон. Грустно, грустно, ужасно грустно. Хочется плакать. Вероятно, тут большая доля физической слабости, но все-таки грустно, и ничего не хочется и не можется делать. Но не думай, чтоб ты была чем-нибудь причиной. Я потому и пишу тебе, что в этом чувстве нет ни малейшей доли упрека или осуждения тебя, да и не за что. Напротив, многое в тебе – твое отношение к Черткову и Бирюкову – радует меня. Я пишу, что логикой нельзя действовать на тебя, да и вообще на женщин, и логика раздражает вас, как какое-то незаконное насилие. Но несправедливо сказать, что нельзя ставить логику впереди чувства, [что] надо, напротив, впереди ставить чувство. Впрочем, ничего не знаю; знаю, что мне больно, что я тебе сделал больно, и хотел бы, чтоб этого не было, и мне, кроме физических причин или вместе с физическими причинами, от этого очень грустно. Это у меня пройдет. А если у тебя будет, напиши, милая, и мне будет большая радость чувствовать, что я тебе нужен».
В дневнике: «Нынче получил письмо от Сони. Все это сблизило нас. И, кажется, я освободился вполне».
Из письма: «Нынче Софья Андреевна была у дантиста, и он нашел у нее на десне опухоль, о которой намеком выразил подозрение, что это может быть рак. Она хотя и очень мало, но смутилась, как все мы, а мне так мучительно стало жалко и страшно за нее, что я понял, как она, именно она, дорога и важна мне. Завтра покажем врачу. Разумеется, вероятность того, что это рак, есть одна против ста. Я пишу это только потому, что хочу высказать то сильное чувство, которое я испытал и которое показало мне всю ту силу связи и физической – детей и любовных страданий, которые мы пережили вместе и друг от друга» [305] .
Это в марте, а в апреле Лев Николаевич отмечает в дневнике: «Спокойствие не потерял, но душа волнуется, но я владею ею. О, Боже! Если бы только помнить о своем посланничестве, о том, что через тебя должно проявляться (светить) Божество! Но то трудно, что если это помнить только, то не будешь жить; а надо жить, энергически жить и помнить. Помоги, Отец. Молился много последнее время о том, чтобы лучше была жизнь. А то стыдно и тяжело от сознания незаконности своей жизни» [306] .
Софья Андреевна: «Милая Таня, сегодня получила с радостью твое письмо… Теперь мы поменялись ролями и ты встречаешь весну среди природы, а я сижу в городе… Я долго жила в известных рамках, с детской жизнью, с правильными переездами из деревни в город и обратно, с определенными обязанностями и привязанностями. Теперь душа моя не уживается в этих формах и условиях, и я знаю, что это дурно, неблагодарно судьбе, но я просто
Лев Николаевич – в мае: «Почти месяц не писал. Нехороший и неплодотворный месяц. Вырезал, сжег то, что написано было сгоряча».
Письмо жене через десять дней: «Как ты доехала и как теперь живешь, милый друг? Оставила ты своим приездом такое сильное, бодрое, хорошее впечатление, слишком даже хорошее для меня, потому что тебя сильнее недостает мне. Пробуждение мое и твое появление [307] – одно из самых сильных, испытанных мною, радостных впечатлений, и это в 69 лет от 53-летней женщины!.. Нынче два раза была чудная гроза с молниями\'. Лето спешит жить – сирень уже бледнеет, липа заготавливает цвет, в глуби сада в густой листве горлинки и иволга, соловей под окнами удивительно музыкальный. И сейчас ночь, яркие, как обмытые звезды, и после дождя запах сирени и березового листа».
Ответ Софьи Андреевны: «Получила сегодня твое ласковое письмо, милый Левочка, и потом все радовалась… Я думала, что сколько раз в нашей супружеской жизни были эти волны: подъема и упадка наших отношений. С какой сильной душевной энергией и радостью я всегда встречала эти подъемы. И мне казалось сегодня, что и на закате нашей жизни он опять возможен и был бы опять радостен. И что теперь не надо портить наших хороших отношений ни чтением дневников жестоких, ни ревнивыми мыслями, ни упреками, ни презрением к занятиям твоим или моим, надо