Читаем Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения полностью

Борьба за правду и борьба за семью была менее ожесточенной при разделе имущества. Но она более трагична.

По религиозным мотивам Лев Николаевич отказался от первоначальной мысли передать все в общее пользование и, чтобы сохранить любовь окружающих, согласился на раздел имущества среди детей. Он ничего не предпринимает, ни за что внешнее не борется, и его пассивное сопротивление подрывает энергию Софьи Андреевны, которая находит в «этом разделе что-то грустное и неделикатное» по отношению к мужу. Но, несмотря на некоторую связанность, Софья Андреевна одобряет семейное начинание, всячески помогая его осуществлению. Некоторые из детей, непосредственно заинтересованные, получающие реальные выгоды от раздела, проявили к нему самый живой интерес. С отцом осталась одна Мария Львовна, за это перенесшая немало упреков от остальных.

По утверждению биографа Бирюкова, последним толчком, побудившим Толстого согласиться на раздел, послужило событие, имевшее место в Ясной Поляне зимой 1890 года. Управляющий поймал мужиков в краже леса; их судили и присудили к шести неделям острога. Они приходили к Софье Андреевне просить, чтобы их помиловали, и Софья Андреевна сказала, что ничего не хочет и не может для них сделать.

«Лев Николаевич, узнав об этом, сделался страшно мрачен, и вот 15 декабря ночью у него с Софьей Андреевной был крупный разговор; и он снова убеждал ее все раздать, и говорил, что она пожалеет после его смерти, что не сделала этого для счастья их и всех детей. Он говорил, что видит только два выхода для своего спокойствия; один – это уйти из дома, о чем он и думал и думает, а другой – отдать всю землю мужикам и право издания его сочинений в общую собственность. Он говорил Софье Андреевне, что если бы у нее была вера, она сделала бы это из убеждения. Если бы была любовь к нему, то из-за нее она сделала бы это и, наконец, если бы у нее было уважение к нему, то она постаралась бы, оставя все так, как есть, не делать ему таких неприятностей, как эта».

По дневнику Софьи Андреевны этот случай представляется в несколько ином виде. Софья Андреевна записывает 11 декабря 1890 года: «Во время обеда Левочка мне сказал, что меня ждут те мужики, которые срубили на Посадке 30 берез и которых вызывают на суд. Всякий раз, как мне говорят, что меня ждут, что я должна что-то решать, на меня находит ужас, мне хочется плакать, и точно я в тиски попадаю, некуда выскочить, это навязанное мне по христианству хозяйство, дела, это самый большой крест, который мне послан Богом. И если спасение человека, спасение его духовной жизни состоит в том, чтобы убить жизнь ближнего, то Левочка спасся. Но не погибель ли это двум?»

13 декабря.

«Сегодня узнала, что мужиков присудили на шесть недель острога и 27 рублей штрафа. И опять спазмы в горле, и весь день плакать хочется; главное, себя жалко; зачем же это моим именем надо делать зло людям, когда я не чувствую, не желаю и не могу любить никакого зла. Даже с практической точки зрения ничто не мое, а я какой-то бич!»

15 декабря.

«Левочка еще более мрачен и не в духе от приговора. Ясенских мужиков в арестантские роты за срубленные в Посадке деревья. Но когда это случилось и приехал урядник, я спросила Левочку, что делать, составлять ли акт? Он задумался и сказал: «Пугнуть надо, а потом простить». Теперь оказалось, что дело уголовное, и простить нельзя, и, конечно, опять я виновата. Он сердит и молчалив, не знаю, что он предпримет. А мне тоскливо, больно и, как говорится, «вот как дошло». Думала нынче поехать к Илье, проститься со всеми и спокойно лечь где-нибудь на рельсы».

16 декабря.

«Когда случится такая история, как прошлую ночь, я вижу, что я ошиблась, потеряла какую-то центральность и сделала больно Левочке – совсем нечаянно. История эта, как и надо было ожидать, вышла из-за осужденных на 6-недельный арест мужиков за срубленные в Посадке деревья. Когда мы подавали жалобу земскому начальнику, мы думали простить после приговора. Оказалось уголовное дело, – отменить наказание нельзя, и Левочка пришел в отчаяние, что из-за его собственности посадит мужиков Ясенских. Ночью он не мог спать, вскочил, ходил по зале, задыхался, упрекал, конечно, меня и упрекал страшно жестоко. Я не рассердилась, слава Богу, я помнила все время, что он больной. Меня ужасно удивляло, что он все время старался разжалобить меня по отношению к себе, и как ни пытался, но ни разу не было настоящего сердечного движения, хотя бы краткого, – перенестись в меня и понять, что я совсем не хотела сделать больно ему и даже мужикам-ворам. Это самообожание проглядывает во всех его дневниках… После тяжелой ночи, упреков и разговоров, весь день камень на душе и тоска».

Снова встал вопрос, как быть с имуществом, которое тяготит Льва Николаевича. Он предложил разделить его между наследниками и сам наметил доли.

О душевном состоянии Толстого есть указания в дневнике и письмах.

«Я должен буду подписать бумагу, дарственную, которая меня избавит от собственности, но подписка которой будет отступлением от принципа. Я все-таки подпишу, потому что, не поступив так, я бы вызвал зло».

«Мне приходится отступиться от прежнего намеренья – не признавать свое право на собственность, приходится дать дарственную. Маша отказывается, разумеется, и ей неприятно, что ее отказ не принимают серьезно. Я ей говорю: «Им надо решить: хорошо или дурно иметь собственность, владеть землей от меня? Хорошо или дурно отказаться?» И они знают, что хорошо. А если хорошо, то надо так поступить самим. Этого рассуждения они не делают. А на вопрос о том, хорошо ли или дурно отказаться, не отвечают, а говорят: «Она отказывается на словах, потому что молода и не понимает». Как мне тяготиться жизнью, когда у меня есть Маша». – «Я с радостью чувствую, что люблю ее хорошей, божеской, спокойной и радостной любовью».

«Приезжают все сыновья – раздел. Очень тяжело и будет неприятно. Помоги, Отче, держаться, т. е. помнить, что я живу перед тобой».

«Дома не весело: раздел. Что-то нехорошо мне на душе. Все отношение с женой. Раздел, который ее занимает».

«Полтора месяца почти не писал. Был в это время в Бегичевке и опять вернулся и теперь опять больше двух недель в Ясной. Остаюсь еще для раздела. Тяжело, мучительно, ужасно. Молюсь, чтобы Бог избавил меня. Как? – Не как я хочу, а как хочет он. Только бы затушил он во мне нелюбовь. Вчера поразительный разговор детей. Таня и Лева внушают Маше, что она делает подлость, отказываясь от имения. Ее поступок заставляет их чувствовать неправду своего, а им надо быть правыми, и вот они стараются придумывать, почему поступок нехорош и подлость. Ужасно. Не могу писать. Уж я плакал, и опять плакать хочется. Они говорят: «Мы сами бы хотели это сделать, да это было бы дурно». Жена говорит им: «Оставьте у меня». Они молчат. Ужасно! Никогда не видал такой очевидности лжи и мотивов ее. Грустно, грустно, тяжело мучительно».

«Кажется, что запутался, живу не так, как надо (это даже наверное знаю), и выпутаться не знаю как: и направо дурно, и налево дурно, и так оставаться дурно. Одно облегчение, когда подумаешь и почувствуешь, что это крест, и надо нести. В чем крест, трудно сказать, – в своих слабостях и последствиях греха. И тяжело, тяжело иногда бывает. «Нынче часа три ходил по лесу, молился и думал: хорошая молитва: «Иже везде сый и вся исполняяй, приди и вселися в (ны) меня и очисти меня от всякий скверны и победи во мне скверного и зажги меня любовью»…

«Причина моей тоски и физическая, должно быть, и нравственная: вчера был с детьми Таней и Левой разговор по случаю раздела. Я застал их на том, что они напали на Машу, упрекая ее в том, что она отказывается от своей части. И мне было очень грустно. Я никого не обижал, не сердился, но не люблю. И тяжело».

Акт о разделе был подписан Львом Николаевичем весной 1891 года. Но все процедуры окончились, и он вошел в законную силу только 28 сентября следующего года [272] . По этому разделу Ясная Поляна отошла Софье Андреевне и младшему сыну Ивану.

Отречение от прав литературной собственности и семейный раздел совпали с работой Льва Николаевича на голоде.

Как известно, он принимал большое участие в помощи голодающим. Но мы не предполагаем подробно останавливаться на этой деятельности Толстого и коснемся ее лишь с чисто личной стороны, проследим по отрывочным документам отражение события в семейных отношениях.

Домашние тревоги и расхождения с мужем в главном – в оценке любви – сказались на душевной жизни Софьи Андреевны. Что-то истерическое все больше и больше проявляется в ее настроении.

«У меня с конца августа навалился камень на сердце, и с тех пор я все его чувствую, – пишет Софья Андреевна сестре, – никак не отделаюсь ни от тоски, ни от вечного беспокойства и просто, физически, все меня душит, сердце и пульсы бьются, почти не сплю. Сама не знаю, отчего. Мне кажется, что ни покой, ни энергия, никогда ко мне больше не вернутся, точно надломилась я. Да и было с чего!» «Если б ты меня увидала, ты бы удивилась, сколько от меня унесло здоровья все мое тревожное осеннее состояние. Я все задыхаюсь, а по ночам лихорадит, в виске невралгия». «Я лишняя, ненужная и мешающая… Так яснее и яснее, что надо уйти из жизни. Умри Ваничка, и никому не нужна».

А тут грозные вести о грядущем голоде. «Рассказывали о голодающих, – пишет она мужу, – и опять мне все сердце перевернуло, и хочется забыть и закрыть на это глаза, а невозможно; и помочь нельзя, слишком много надо. А как в Москве ничего этого не видно! Все то же, та же роскошь, те же рысаки и магазины, и все всё покупают и устраивают, как и я, пошло и чисто свои уголки, откуда будем смотреть в ту даль, где мрут с голода. Кабы не дети, ушла бы я нынешний год на службу голода, и сколько бы ни прокормила, и чем бы ни добыла, чем так смотреть, мучаться и не мочь ничего делать». «Чувствуешь себя виноватой каждую минуту, что тебе тепло и сыто, а бессилие помочь полнейшее».

Если у Софьи Андреевны голод вызывает покаянное и несколько сентиментальное настроение, то для Льва Николаевича это несчастье служит новым грозным напоминанием, новым упреком, новым призывом к действию. Еще в июне он записал: «После обеда грустно, гадко на нашу жизнь, стыдно; кругом голодные, дикие, а мы… стыдно, виновато, мучительно». В сентябре, после многих сомнений, он решил ехать в голодную губернию и вместе со старшими детьми вести работу по кормлению голодающих.

Намерение мужа встретило протест Софьи Андреевны. Сначала она согласилась, но потом увидела, что это несет с собой новые лишения для семьи, так как Лев Николаевич и дети принуждены будут жить зиму не в Москве. «Голод, гораздо худший, чем ожидали, тяжелым камнем лежит на ней», она искренне грустит, она охотно принимает участие в филантропической деятельности, но не может идти на личные лишения, на перебой в текущей жизни близких. Софья Андреевна и без того очень нервна, и теперь она не в силах удержаться от протеста. Ей страшно за них, и это все.

Лев Николаевич записывает в дневнике: «Соня нездорова и не в духе, и я тоже. Ночь почти не спал. Утром я сказал о том, что здесь есть дело, кормление голодающих. Она поняла, что я не хочу ехать в Москву. Началась сцена. Я говорил ядовитые вещи. Вел себя очень дурно. В тот же день вечером поехал в Тулу… Вернувшись домой, нашел готовность к примирению, и примирились».

Из письма Софьи Андреевны к сестре: «О голоде, зиме, планах – не говорим ничего. Вчера несколько раз утром заговаривали – я так рыдала, и вообще так у меня нервы плохи, бессонница и грустно, что пока оставили все без последствий. Я жду чего-нибудь от судьбы, случая или Бога, что разрешит все вопросы».

Лев Николаевич отправился в глухой уезд Рязанской губернии, Софья Андреевна переселилась в Москву и здесь помогала мужу сбором пожертвований. Тревоги не оставили ее, и ко Льву Николаевичу у нее проявляются то нежность, то упрек. А он ждет душевного согласия, с радостью ловит каждый намек, отвечает жене с искренней теплотой и твердо делает то, что считает должным.

«22-го уехала Соня… Перед отъездом она поговорила со мной так радостно, хорошо, что нельзя верить, чтоб это был тот же человек».

«Ах, как хочется, чтобы письмо это застало тебя в хорошем духовном состоянии, милый друг. Буду надеяться, что это так, и завтра – день прихода почты – буду с волнением ждать и открывать твое письмо. Ты пишешь, что ты остаешься одна, несчастная, и мне грустно за тебя».

«Утром пробовал писать… Ничего не шло. Тем более, что получены были письма, из которых вижу, что Соня очень страдает, и мне очень, очень ее жалко. Чувствую, что я не виноват перед ней, но она считает меня виноватым, и мне очень, очень жалко ее».

«Вчера, прочтя твои письма, страшно захотелось тем сердцем, которое ты во мне отрицаешь, не только видеть тебя, но быть с тобой».

«Не успел написать тебе, и тоскливо все о тебе. Тем более, что Таня сказала, что у тебя шла кровь носом. Неужели опять было дурно? Без ужаса не могу подумать, как тебе одиноко одной. Надеюсь, что не будет припадков, и если будут, ты с мужеством перенесешь их. Насколько тебе нужно для мужества сознание моей любви, то ее, любви, столько, сколько только может быть. Беспрестанно думаю о тебе и всегда с умилением».

«Соня очень тревожна, но отпускает меня, и мы с ней дружны и любовны, как давно не были. Мне ее очень жаль, и я постараюсь поскорей вернуться, чтобы успокоить ее».

«Был в Москве. Радость отношения с Соней. Никогда не были так сердечны. Благодарю Тебя, Отец. Я просил об этом. Все, все, о чем я просил, дано мне. Благодарю Тебя. Дай мне ближе сливаться с волею Твоей. Ничего не хочу, кроме того, что Ты хочешь. Здесь работа идет большая. Загорается и в других местах России. Хороших людей много. Благодарю Тебя».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже