А затем произошло нечто, сделавшее меня, можно сказать, героем этого семинарского занятия и вообще.... В какой-то момент моего увлеченного истолкования поэтических тайн исследуемого жанра Владимир Яковлевич тихонько поднялся с места и осторожно, чтобы не помешать излиянию моей научной истины, направился к полуотворенной в коридор двери, за которой слышался сильный шум проходившей мимо нас к своей аудитории какой-то группы, и плотно ее прикрыл, дав нам жестом понять: так-то теперь будет лучше, а то совсем слушать мешают... В мою сторону дружно повернулись головы шокированных сокурсников: ну и дела — сам не поленился встать и прикрыть дверь, чтоб нам не мешали слушать — заинтересовался, значит... Молодец, Саня! Знай, Владимир Яковлевич, наших!
В таких примерно высказываниях обсуждалось произошедшее после семинара.
Понятно, что я не замедлил теперь как можно чаще обращаться к Владимиру Яковлевичу с разными вопросами, на которые он всегда охотно отвечал. В своем стремлении представить в его глазах себя как студента, весьма погруженного в проблематику фольклористики, я иногда даже перебарщивал. Помнится, как-то задал ему вопрос, не существует ли такой науки, как фольклорная психология (или хотя бы историческая), занимающаяся определением разных национальных типов в сменяющихся временных срезах? (Думаю, что и мне самому не совсем тогда было понятно, что это такое.) Однако Владимир Яковлевич на минуту серьезно задумался и ответил отрицательно: «Нет, не существует...» А затем, помедлив, добавил: «Эту функцию прекрасно выполняет литература и тот же фольклор».
Начиная с того семинара он стал заметно меня выделять. В это время вышла составленная и подготовленная им, с его же вступительной статьей книга «Народные лирические песни» (Л., 1961, в большой серии Библиотеки поэта). И не кого-нибудь, а меня попросил он написать о ней рецензию в нашу филфаковскую стенную газету. То-то уж и старался! И она, эта моя первая в жизни рецензия, свою стену увидела.
А затем произошел у меня отход от столь страстного увлечения фольклористикой. Я открыл для себя потрясший меня мир поэзии начала двадцатого (Серебряного — по нынешнему достойному его высокому определению) века. Она-то и поглотила меня всего. Забросив лекции и все, что забрасыванию поддавалось, я целыми днями стал пропадать в Русском зале Публичной библиотеки за переписыванием сборников стихов Цветаевой, Гумилева, Хлебникова, Ахматовой, Клюева, Мандельштама и др. Переписывал не просто в какие-то там затрепанные тетрадки, а дублируя именно сборники, для чего приходил туда с чернильницей, с тушью, ручкой с пером и специально заготовленными брошюрками бумаги миниатюрного формата, которые по заполнении их стихами отдавал в переплетную мастерскую. Вот и готово довольно изящное, в духе «эстетного» Серебряного века изданьице — благо почерк у меня каллиграфический, а чтобы графика страницы получилась ровной и гармоничной, подкладывал под лист расчерченный транспарант. Таких книжек я изготовил множество. Потом раздаривал. Кое-что хранится и сейчас. Так что в издании академического собрания сочинений Николая Гумилева (московское издательство «Воскресенье», вышел уже 4-й том, всего — 10) я участвую сейчас как бы уже вторично. Первое было в начале шестидесятых годов, когда я переметнулся от фольклористики, от Владимира Яковлевича Проппа, в литературу двадцатого века, где и застрял, где и обретаюсь по сей день.
Вспоминать это (то, что ушел), однако, горько. Получавший всегда на экзаменах и зачетах у Проппа только пятерки, я докатился однажды и до тройки, а вместе с нею получил и тяжелый для меня упрек Владимира Яковлевича: «Что с вами произошло? Вы ведь так интересно начинали! Я уже думал, что из вас может получиться настоящий фольклорист...» В ответ я подавленно молчал.