3.VIII.65: «Ты читаешь Гюго, а я Диккенса (Оливер Твист, Повесть о двух городах). Беспрерывно восхищаюсь. Боже, как хорошо и сильно! Старику Диккенсу можно кое-что простить (наивность, сентиментальность), иначе мы не поймем его силы. Англия и Франция перед революцией изображены и описаны превосходно. Взятие Бастилии просто видишь».
В письме от 31.VII.67 привлекают внимание строки: «Читал я прозу Лермонтова. Я ранние вещи плохо знаю. «Вадим» произвел на меня огромное впечатление <...> Какая чистота и глубина чувств, какие великолепные строки и страницы, при всей наивности и неправдоподобии замысла! Слабая вещь Лермонтова в тысячу раз значительнее всех современных отделанных и зализанных вещей наших идейных прозаиков, книги которых валятся у меня из рук».
8.VII.68 он пишет: «Сейчас я занимаюсь древнерусским искусством, читаю книги по иконописи и архитектуре, — когда приедешь, я их Тебе покажу. Есть просто потрясающие по художественному совершенству вещи. Этим я интересовался еще студентом 1-го курса, и вот только теперь дошли руки и нашлось время впитывать все это в себя. Этим я и живу. Ничего нового в области беллетристики не читаю — не принимает душа. Зато перечитывал Золя, теперь с восхищением перечитываю Диккенса. Пробовал читать Паустовского: он описывает пушкинские места, но до того фальшиво и сусально, что я бросил с третьей страницы».
Это уничтожающее суждение о прозе Паустовского — одного из любимейших моих писателей — показалось мне просто поразительным и заставило лишний раз задуматься над тем, насколько разными могут быть литературные вкусы у людей, принадлежащих, в общем, к одному кругу, развивавшихся в сходных социально-культурных условиях.
Я перечитываю написанное и убеждаюсь, как мало удалось мне сказать о Воле. Пытался говорить об основном, наиболее существенном, но яркого, живого образа нарисовать не удалось. Получился лишь своего рода перечень отдельных черт его характера. Причем перечень далеко не полный. Например, не подчеркнута должным образом удивительная его скромность, соединенная с большим вниманием к собеседнику. Он держался так, словно и не был вовсе ученым с мировым именем, с десятками лет углубленных научных исследований, а был самым простым, рядовым человеком; и собеседник неизменно чувствовал с его стороны благожелательный интерес к себе и безусловное уважение. Эта Волина скромность и заботливая предупредительность к другим были ему органически присущи и являлись лучшим свидетельством высоты его духовной культуры, придававшей ему неотразимую обаятельность.
И ряд других черт многосторонней личности Воли не раскрыт, не показан, не назван...
Впрочем, предшествующим страницам я придаю весьма ограниченное значение. Я их рассматриваю лишь как мое субъективное введение к чтению писем, которые для характеристики Воли дают бесконечно более богатый материал и потому представляют несравненно б`ольшую ценность.
Запись в моем дневнике от 5.XII.53 (местами сокращена).
Был у меня в годы юности друг — Воля Пропп. Не могу припомнить, кто нас познакомил и когда именно. Думаю, что это было году в 1916-м. Он был скромный молодой человек тремя годами старше меня. Все силы его, все интересы были обращены к жизни внутренней — умственной, духовной. Мы с ним быстро сошлись, стали встречаться, вместе читали сочинения философского характера, обсуждали их.
Он очень серьезно относился к вопросам этики, к жизненному долгу человека. Пробовал писать и на русском языке, и на немецком, который был ему более близок (в частности, хотел писать повесть «Der arme Johannes»[146]). Бывал у нас в Лесном, и мы бывали у него. Помню, что он у нас в Лесном читал в узком кругу «Двенадцать» Блока, и мы спорили о том, каково же отношение Блока к революции...
Это была содержательная дружба. Затем жизнь нас развела на долгие годы.
Вернувшись осенью 1946 г. из Германии (по окончании войны), я как-то случайно напал на одну научную работу Воли — о русских сказках. Я прочел эту вещь с большим удовольствием, наслаждаясь чудесным, каким-то «мягким» языком и глубоким проникновением в тему исследования.
Однако тогда я сразу не предпринял шагов к розыскам Воли: моя жизнь была слишком неустановившейся, я слишком остро болел своим уходом от семьи...
Затем жизнь понемногу наладилась. Ко мне приехала из Риги Евдокиюшка[147] и тоже стала работать в Академии: я — в Научном отделе, она — в баролаборатории. Я получил две комнаты в новом доме Академии, мы оформили свой брак. Здоровье Евдокиюшки улучшилось.
Думаю, что именно в связи со всем этим во мне как-то сама собою проснулась память о Воле. Я узнал через адресный стол его домашний адрес и написал ему. Он откликнулся немедленно — сердечным, родным письмом.
Так началась наша переписка.
Она обнимает период с начала декабря 1953 г., когда мы с Волей вновь «нашли» друг друга после долгой разлуки, по август 1970 г., когда Волюшка умер.