Читаем Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов полностью

В публичности, в предельной близости с социальной реальностью художник обнажал свою творческую природу, отказываясь от ролевых функций искусства, его формализованной персонажности. Образы заслонений, используемые сегодня в новейшей визуальной культуре, тревожили Дмитрия Александровича, заслонение он рассматривал как эскапизм, как бегство из травмированных пространств и ситуаций руинирования. В своих акциях он демонстрировал заслонения как плывущие, набухающие, пористые массы, обретающие форму фрактальной геометрии, зависающие в пространстве его инсталляций. Художник создавал свою собственную оппозицию исторической травме сопротивлением барочных складок и заслонений, начиная «лечить» окружающий его мир. Его последние работы выглядели забинтованными, окруженными заботой, как дети, попавшие в клинику после катастрофы. Он буквально обматывал их «марлевым бинтом» — матовым скотчем, не позволяя травме оставаться незащищенной, открытой для возможных болей, контактов с агрессией. Искусство Дмитрия Александровича обладало редким даром переживать опыт ночи, ее магический занавес, когда мир теряет видимую стабильность и его сущность оказывается на грани беззащитности.

Свое художественной поведение, свое творческое и человеческое «я» Дмитрий Александрович обозначал словом «performer», термином, пришедшим из художественных стратегий Ежи Гротовского, из культуры авангардного театра, максимально сближенного с пограничными, опасными зонами сознания, выходящими в прямую реальность. «Performer, — пишет Гротовский, — танцовщик, священнослужитель, воитель и воин, он вне разделения на роды и виды искусства. Performer — это состояние существования».

<p><emphasis>Виктор Пивоваров</emphasis></p><p>ПРИГОВ</p><p><emphasis>(несистематические наброски к портрету)</emphasis></p>

Наверняка ему было бы милее, если бы на его похоронах люди не ходили с постными мордами, а шутили и смеялись, не изображали скорбь, за которой всякое разное бывает, а беседовали, размахивая руками, о высоком и низком, о поэзии и живописи или хотя бы о концептуализме с нечеловеческим лицом. Не кажется мне, что в его случае уместна скорбь и всеобщественный траур. Ведь за ту долю секунды, что длится человеческая жизнь в вечности, он сделал столько! Такой след оставил! Ого-го, какой след! Так что не печалиться надо, а восхищаться.

И слава у него большая. Теперь.

А тогда. Впервые. В начале семидесятых. Пригласили на чтение. Истеричный человечек, комок нервов. Кричал. Страшно кричал! Нет, это не тот крик, который сейчас все знают, — художественный крик. Тогда это был крик человека, который отчаянно хочет, чтобы его услышали. Перекричать остальных, докричаться. Плохо это у него получалось. Выглядело жалко. Во всяком случае, нам так казалось.

А он себя делал. С криком вылупливался из яйца. И, ох, как нелегко это ему давалось. Он не был примером легкого искрящегося таланта. Все, абсолютно все, компенсировалось нечеловеческой волей. Все-таки немец. Пригофф! Такие высоты воли русскому расхлябанному человеку недоступны. У них, у немцев, даже их главная книга так буквально и называется: «Мир как воля и представление». Это прямо про Пригова. Ведь он своей волей навязал миру свои представления. (Да простит меня читатель за неуклюжие и неуместные каламбуры. Это меня Пригов попутал.)

Попутал. А может, он и правда бесом был? Ведь похож. Уши ему острые приделать — и чистый бес. И ногу подволакивал. Не копытце ли он под брючиной прятал?

Может быть, он и был бесом, только не тем бесом зла, что у христианнейшего Достоевского, а даймоном в первоначальном языческом смысле — то есть богом. Очищающим богом смеха, что язык показывает, дразнит, кувыркается, прыгает. Прыгов! Множество намеков на бесовское его происхождение разбросано в его произведениях — и в ернических литаниях, и в «Ренате и Драконе», и в его портретах-монстрах.

Так вот, о воле. Оказывается, если очень сильно хотеть, можно вырвать все. И талант в том числе. У кого вырвать? Известно у кого. А он хотел. Очень сильно хотел. И он начал себя строить. Умом его боги не обидели, и он все просчитал — как жить, как работать, как вести себя с друзьями и врагами, какую позицию занимать в обществе, о чем и как говорить, о чем молчать, куда ходить, а куда нет, как питаться, что читать и чего не читать, когда спать и когда бодрствовать.

Учился он на скульптора. Кажется, это единственный вид искусства, где он проявил себя как-то незаметно. Зато он вылепил себя — и вылепил гениально! Что же касается десяти муз, то, если я не ошибаюсь, не служил он только архитектуре. В остальном работал в изобразительном искусстве почти во всех мыслимых его жанрах — в рисунке, объекте, инсталляции, перформансе, видеоинсталляции. Кроме живописи. Цвет не был его стихией. В поэзии — лирической и эпической, и вообще какой угодно. В художественной и не художественной прозе. Пел в опере. Снимался в пяти фильмах. Даже Терпсихоре отдал дань, это со своей-то полиомиелитной ногой!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже