Лапин спал после ночного дежурства. Сережа бросил на тумбочку обходной, так и не подписанный ни в одном пункте. Тоже нацелился ткнуться лицом в подушку, вдруг раздался голос Кости. Сергей даже вздрогнул — обычно Лапин если уж ложился, то засыпал сразу, почти в тот момент, когда голова касалась подушки, в него, казалось, можно было гвозди заколачивать — не проснется. Богатырский сон!
— Студент Лютаев, — сказал Костя, — а почему вы не на занятиях?
В другое время Сережа бы со смеху упал и по полу катался, но сейчас лишь слабо улыбнулся.
— Исключили меня, Костя. Три дня весь институт только об этом и говорит. Меня и Чибирева.
Лапин, привыкший к розыгрышу и насмешкам, в первый миг посмотрел недоверчиво.
— Вас с Борькой исключили?! — в его голосе прозвучало то подбадривающее недоумение, которое как бы говорило: уж кого-кого, а вас бы не следовало исключать.
Он сел, делаясь суровым и задумчивым. А Сережа прилег, медленно и бессильно вытянулся на постели, словно малокровный болезненный человек. Все не отпускал душу тот взгляд женщины на коляске, его упоительное отторжение всего сущего и все затмевающее торжество… Что-то знакомое привязчиво чудилось теперь в нем, давно живущее в душе его, только доведенное до предела… до безумия.
Тихо, без дерготни и страстей, поведал он Косте о причине исключения — все это уже отдаленно волновало его. И не то чтобы отболело, а… важнее стало то, что произошло с ним самим. Заломлена душа — в отторжении и торжестве заломлена, не до предела, конечно, как у женщины, но отклонена. А если снять ее с крючка-то, с заломленности, так что останется?.. Чем жить?
— Пить… не начни, — проговорил Костя до робости осторожно, зная, как такой вот банальный совет может задеть Сережу за живое.
Подвигал чемодан под своей кроватью, протянул Сергею общую тетрадь.
— Вот. Прочти… Тут… Ну, прочтешь… Не сейчас, потом.
Сергей как-то заглядывал в Костины записи: оно и писано-то неразборчиво и ничего особенного не нашел в них. Но в разбереженности душевной и подавленности, когда более всего внимание человеческое дорого, был тронут: Лапин никому не давал свои тетради. Открыл, стал читать:
«Я люблю музыку, но исполнитель весьма посредственный. Встречал людей, не любящих музыку, однако хороших исполнителей (далее почти треть страницы зачеркнута). Моя мать хотела стать певицей, и я думаю, могла бы стать, если бы не растратила силы и творческий запал на успех в собственном окружении, в компаниях, где всегда ею восторгались, а заодно и собой, ругая и понося всячески жизнь и обстоятельства, при которых такие вот, как они, люди оказываются в стороне, а холеные бездари, не имеющие сердца, но делающие все как положено… (несколько неразборчивых слов). …При этом мало винили себя! И хотя у матери сохранилась внешняя уверенность, что все у нее в жизни хорошо, ее судьба — это ее судьба, по крайней мере, не сделалась бабой, у которых вечно, как к колодцу наклоняться, то все исподни торчат. Она почему-то всегда эти исподни у колодца помнила. Я бы сказал так: она самообворожающе застыла, обмерла в своем неприятии того, среди чего выросла. Но я помню приступы той тоски и чувства безысходности, которые порой ее охватывали. Пока был жив дед, она накидывалась на него, выговаривая, что родиться от него или от медведя — одно и то же, что ни образования не смог дать, ни средств! Могла за пустяк, а то и просто куража застольного ради, отхлестать меня, поставить в угол; стою, стою, запрошусь по нужде, а она мне скажет: «Ты в ладошки, Костик, в ладошки…»