Сергей посмотрел из своих дум на друга еще более изумленно: умел тот почувствовать самое важное. Да, делая добро, старуха не гордилась, а стыдилась. Стыдилась, что занимает собой людей, навязывает… Хотя «навязывает» звучит здесь грубо, уместнее будет сказать, как говорят на родине Сергея: «навяливает». Стыдится, что навяливает котят людям. Ничего нового в этом вроде не было для Сергея, но сердце откликнулось сродненностью, необходимостью оберечь беззащитную эту стыдливость. Новым было открытие, что это не только старухи, но и его, естественное чувство. Чувство изначальной перед людьми вины. И жить ему с ним, дышать вольнее, просторнее на душе! Открывалось, что виноват он не только перед стариком, которому всучил малопригодный плащ, но и перед этой старухой с котятами в шапке, перед собственной матерью и даже перед ненавистным проректором Фоменко… И именно это начинало для него означать: перед собой.
В день отъезда Сергей вместе с Борей заглянули в общежитие — забрать чемодан и проститься. У выхода Сергея окружили, жали руки, желали добра. Олла вдруг обвила его шею, до неловкости долго держала на плечах руки и смотрела значительно. Сергей даже стрельнул глазами в сторону Андрюши Фальина. Тот, выражая торжественность момента, привычно оттянул уголки губ, вслед за Оллой длинно возложил на плечо Сергея руку: «Я верю в тебя, м-м-Сергей, чувачок». Сергей, поглядев ему в глаза, сдержанно снял его руку, промолчал.
По привычке просмотрел конверты на полке для писем. Нашел конверт, подписанный Лютаеву, без обратного адреса и почтового штемпеля. Письмо было от Люси. Сергей торопливо пробежал его глазами и сунул в карман. Все дальнейшее воспринималось отстраненно и не имело значения. Он улыбался, старался выглядеть веселым и счастливым, отправляясь в новую или, наоборот, в старую, в другую, словом, жизнь. Он отвечал на рукопожатия, говорил… а перед глазами стояла полногрудая крупная русая Люся. С чистыми глазами, доверчивым добрым сердцем, но замороченная до предела!
Если бы она написала ему с обидой, отчаяньем, желая уязвить его или поплакаться — больно бы стало, земля бы, наверно, под ногами пошатнулась. Но она в ряду слов «ресторан», «у него дочь старше меня» свято и несколько торжественно, горделиво р а с с у ж д а л а о самопостижении, о самовыявлении. Об обретении через грех духовной сложности. Она писала ему, как единственному человеку, способному верно понять и наконец-то оценить ее. Она проста, но она не проста! Она жаловалась на непонимание матерью, для которой постыдное может быть только лишь постыдным… Физически ощутимо хотелось что-то с себя снять, счистить, будто нацеплял паучиных тенет, когда вроде и стряхнешь их, а все кажется, что нет… Как быть, что делать, он не знал. И понять не мог: как ни поверни, все не имело смысла. Поздно, свершилось, не сейчас, в эти дни, а давно, постепенно свершалось. Лишь понималось, что она на его совести. Что это единственное реальное из содеянного здесь, как укор и запоздалое раскаяние будились в душе строки:
Борька провожал Сергея до аэропорта. Не ведая, что в письме, зная лишь, что оно от Люси, по-житейски рассудительно высказался: «Да все будет нормально. Выйдет замуж, нарожает детей. Мужик добрый попадется, все в норму войдет». А когда прощались, расчувствовались и клялись в вечной дружбе, вдруг совершенно неестественно для себя, словно специально желая наполнить ощущением замороченности и подменности друга до верху, под завязку, неожиданно патетично выдал: «Будет и на нашей улице праздник!»
Самолет встал на взлетную полосу. Тяжело, напряженно загудел. Затрясся мелко. Сергею показалось, будто бы где-то впереди, в бессилии перед земным притяжением, самолет стиснул незримые зубы. Но вот чуть сдвинулся, покатился и через мгновение уже стремительно мчался. Оторвался и стал набирать высоту. Спокойно, легко и привольно.
Внизу четкими прямыми линиями светились огни города. С самолета, как осенний сухой лист, медленно упал миражный облик длинноволосого юнца и остался навсегда бродить — миражно печальный и недоуменный — по ночным улочкам.
Скоро светящиеся контуры города — этой все удаляющейся, все уменьшающейся части необъятного — исчезали. И только мгла была за иллюминатором, мгла непроглядная да мерцающий огонек впереди на крыле…
Костя выписывал из книги понравившиеся ему строки.