Своими маленькими, глубоко запавшими глазами Дантон оглядывает зал. Он видит все сразу — узкую полоску двери, ведущей в комнату присяжных, взгляд, которым обменялись Фукье-Тенвиль и Сантерр, жандарма Тавернье, на ходу вынимающего ключи от галереи из кармана синих форменных брюк. Зрение его обострилось, он схватывает всю картину в целом, но одновременно замечает также мельчайшие составляющие ее. Вот присяжный Реноден что-то шепчет со смехом другому присяжному, Люмьеру. А за спиной у судей, в полутьме, стоят покрытые пылью гипсовые бюсты великих мучеников за свободу. Двух из них — Марата и Лепелетье — он знал, а Брут — что ж, Брут, если разобраться, был всего лишь удачливым ростовщиком, честолюбцем и не слишком прозорливым заговорщиком. «Как часто бессмертье зависит от того, вовремя или нет успевает умереть человек», — с горечью думает Дантон. Ему самому, чтобы оказаться среди гипсовых мучеников четвертым, достаточно было умереть год назад от ножа, как Марату, или полтора, как Лепелетье, но он опоздал к раздаче лавровых венков, на его долю остался лишь готовый к услугам Шарль-Анри Сансон и долгое бесчестье. Не эти ли мысли, которые напрашиваются сами собой, мучают сейчас и других? Взор Дантона, жадно вбирающий в себя картины ускользающего бытия, существует вне зависимости от мысли, и взор этот отмечает: горькую усмешку на прекрасном лице Эро де Сешеля, мучительное усилие, с которым держится прямо в своем кресле в первом ряду вот уже два месяца больной Фабр, и растерянную веру пополам с отчаянием в глазах Демулена.
Они все опоздали. Спасенья не будет. За толстыми зелеными занавесками недаром существует почти невидимая дверь, но стоит лишь потянуть за красные шнуры — и откроется вход в преисподнюю. Смейся или плачь, держись мужественно или потей от страха — все одно. Все кончено!
Ему душно. Темная пелена застилает глаза, они уже не видят ничего, и ищущий взор обращен внутрь. О, если бы знать, что кончится этим…
«Моя возлюбленная», — шепчет он.
И видит ее. Снова видит он ее в тот день и тот час, когда ему ниспослано было счастье впервые познать ее. Перед ним ее глаза — прекрасные, испуганные, остановившиеся глаза, мерцающие в тусклом свете свечи, он видит ее, забившуюся в угол широкой постели, руки, прижатые к груди, губы, повторяющие раз и другой, и снова: «О нет, сударь, нет, нет…» И снова, как тогда, его охватывает экстаз, и почти святотатственная нежность, и близкое к потере разума желание дотянуться, дотронуться до этой нежной бархатной кожи, ласкать, едва прикасаясь кончиками пальцев, убедиться, что это не сон, что оно существует наяву, это девственное тело шестнадцатилетней девочки. Желание заполнить собой весь воздух, чтоб вернее окружить, окутать, прильнуть, раствориться, растопить этот останавливающий шепот, ласкать, задыхаться, вдыхать, приближаться, слышать оглушительный грохот своего сердца. Чувствовать, как отходят в твоих руках и теплеют руки. Не веря, улавливать биение другого сердца — сначала поодаль, потом все ближе, вот уже рядом, вот уже вместе; твердая мякоть губ, объятие, соль крови, еще и еще, сильнее, невозможность, — нет, сударь, нет, — стон, вскрик, всхлип, его собственный голос, похожий на рык, исчезновение и возвращение. И благодарность. И нежность, заполняющая мир. Огромная, неохватная, неизмеримая, вечная нежность.
«Моя любимая…» — снова и снова шепчет Дантон.
Любовь.
Дантон открывает глаза. Что это было?
Он ничего не видит.
Затем он видит дым, облако, туман.
Затем — тишина. Вот она превращается в легкий шум. Громче. Что это было — мираж? Или это был сон? Или это еще только будет?..
Или уже не будет никогда…
Ну, нет… нет. Он будет жить. Он должен жить. Он только сейчас понял, что ему грозит, что он теряет. Он теряет навсегда эти руки, эти глаза, которые теперь уже не смотрят на него с испугом, это тело. И стон, но уже стон наслаждения, и сладко-соленую кровь на губах. Он не оставит этого никому. Он будет бороться. Сейчас, немедленно. Скорей, не теряя и мгновенья. Уже и так упущено много. Сколько времени провел он, предаваясь видениям, — час, два?
Но прошла лишь секунда. Секунда, не более.
Демулен еще смотрит на него сбоку растерянным, угасающим взглядом.
Фукье-Тенвиль вынул из кармана платок, но не успел поднести его ко лбу.
Дежурный жандарм Тавернье еще не дошел до двери.
И как липкая, вязкая, клейкая паутина, тяжелая, непонятная ему самому безнадежность овладевает Дантоном. Он сидит не в силах пошевелиться. Он уже наполовину ТАМ.
Он молчит. Он не двигается.
А за толстыми, цвета травы портьерами все же есть вход в комнату. Но выхода оттуда — нет.
Ты проиграл, Дантон.
Там — смерть.
________________________________________
У северной заставы кипит жизнь. Толчея — повозки, кареты. Пешие и конные, мужчины и женщины. Полосатый шлагбаум подымается и опускается, как нож, отрезая от толпы маленькие кусочки. Национальные гвардейцы в синих мундирах, перепоясанные красными кушаками, грозно топорщат нафабренные усы; вид у них такой, словно они вовсе не гвардейцы, а по крайней мере ангелы, охраняющие доступ в рай.