Раньше, до революции, это место называлось «садом Люксембургского дворца». Давно, еще в тысяча шестьсот десятом году, Мария Медичи купила у герцога Люксембургского охотничий домик, на месте которого королевский архитектор Жак Дебросс построил красивый белый дворец, окруженный садом. С тех пор дворец переменил немало хозяев — сначала в нем жила сама вдова Генриха Четвертого, затем герцог Орлеанский, герцогиня Монпансье; последним его владельцем был брат короля граф Прованский. Каждый из них внес посильную лепту в украшение своего жилища. Высокие светлые залы не раз служили для художественных выставок, великолепных приемов, интимных пиршеств. Сад за это время разросся, причудливо переплетенные кустарники его скрывали множество удобных потаенных уголков, чью затерянность могли оценить многие поколения влюбленных. И жители Парижа любили этот свой сад во всякое время, но больше всего, конечно, весной заполняли его. И даже в самые напряженные для Франции дни они не изменяли своей привязанности, так что могло казаться, что это единственное место, не претерпевшее никаких перемен.
Но перемены были. Незначительные, несущественные перемены. Сад изменил свое имя. Теперь он назывался «садом Люксембургской тюрьмы», так как творение Жака Дебросса, потеряв своих старых хозяев, обрело новых. Этими новыми хозяевами были заключенные. Пришлось в связи с этим произвести некоторые изменения и внутри. На месте просторных зал, где еще не так давно можно было встретить прекрасных дам и элегантных любезных кавалеров, пришлось построить многочисленные высокие перегородки, которые служили стенами камер. Широкие окна были забраны крепкими решетками. Сквозь эти решетки новые обитатели бывшего дворца имели возможность выглядывать наружу, и когда они делали это, то с горечью убеждались, что жизнь на свободе, такой желанной и такой для них недоступной, кипит по-прежнему. Как всегда, был полон прекрасный парк. Парочки появлялись и исчезали среди куртин и беседок. Иногда обитателям камер казалось, что они слышат даже стоны и вздохи, раздающиеся с невидимых им широких скамей, а иногда они и вправду видели неясные мелькающие тени и слышали наяву сдавленный женский смех, но даже и тишина — тишина тоже была наполнена жизнью, прекрасной жизнью на свободе, к которой большинству узников уже не суждено вернуться.
Отсюда был только один выход — в Консьержери, в Трибунал. День за днем проходили в напряженном ожидании: чей сегодня черед. Каждый день прибывали и прибывали новые обитатели бывшего дворца, и так же неизменно день за днем увозили отсюда их на север, по прямой и просторной улице Вожирар во дворец Правосудия. А оттуда путь был тоже накатан, и вел он под треугольное лезвие. Неудивительно поэтому, что обитатели бывшего дворца жадно ловили любые вести, столь скудно доходившие до них из внешнего мира, ибо каждая такая весть могла приблизить и без того близкий конец, но ведь могла его и отсрочить.
Все три дня процесса тюрьма прожила особенно напряженно. Перед тем как попасть в Трибунал, все обвиняемые побывали здесь, в Люксембурге, отсюда их увезли. Еще, казалось, висели в воздухе их голоса. Судьба этих людей была барометром. Она показывала изменение политической погоды. В эти три дня вся тюрьма, четыре этажа, сотни камер, расположенных в самом причудливом порядке, ждала вестей из Трибунала.
И эти вести пришли. Человек, незаметно исчезнувший с нижнего ряда галереи дворца Правосудия, сумел передать новости за высокие стены, отгораживавшие тюрьму от внешнего мира. Из коридора в коридор, из камеры в камеру разнеслась весть о возмущении народа, требовавшего освобождения Дантона, о растерянности судей, о вынужденном перерыве в заседании Трибунала, и было немало людей, которых эти вести радовали.
С тревогой, с отчаянием, затем с надеждой внимали им заключенные. У всех в памяти свежи еще были слова Дантона — первые слова, произнесенные им после ареста в тюремном дворе Люксембургской тюрьмы: «Если бы я еще неделю пробыл на свободе, — сказал он тогда, — вы тоже были бы свободны». Можно надеяться, что, победив, Дантон не забудет своих слов. Осуждение Дантона убивало последние надежды.
Эти вести донеслись и в камеру номер двадцать шесть, в которой был заключен генерал, точнее бывший генерал Диллон. Огромного роста, в воинском мундире со следами споротых нашивок бригадного генерала революционной армии, он бегает из одного угла камеры в другой. И хотя камера номер двадцать шесть одна из самых просторных во всей тюрьме, генералу тесно в ней, он задыхается, и лицо его багрово, а голос, привыкший перекрывать рев пушек, проникает из камеры в коридор, в самые дальние его концы.
— Победа! — радостно гремит генерал. — Клянусь сатаной, я всегда верил в этого Дантона. Я предсказывал это, не так ли? Надеюсь, вы отбросили ваши колебания, дорогой мой Лафлотт!