Читаем Некрасов полностью

Так же, как у Некрасова без этой войны не было бы эпических поэм 60-х годов. У поэта перестраивается на «эпический» лад вся художественная практика. Во-первых, Некрасов перестает писать прозу, и не только ту, что писалась по внешней необходимости, чтобы заполнить журнал, типа романов «Три страны света» или «Мертвое озеро», но и ту, что создавалась по внутренней потребности, ту, что пишется «для себя», а такая писалась, например, повесть «Тонкий человек». «Эпическая» сторона его дарования, реализовывавшаяся в прозе, больше в ней не нуждается и начинает удовлетворяться в поэзии, в частности, в поэмах. Некрасов до этого поэм не писал — ни одной, а от середины 50-х годов, от «военного» времени начнет писать поэмы (пусть и не «военные») — и много. Наконец, перестраивается сама лирика. В «старой» все же еще было немало казусности (даже «В деревне»), стилизаций (даже в «Огороднике»), натуры (даже «В дороге»). Пожалуй, именно в это время Некрасов начинает становиться подлинно национальным поэтом, ибо, как писал Тютчев, «нельзя творить национальную литературу, утопая в мелочах». А таких «мелочей» у Некрасова всегда хватало, и они были неизменным сопровождением, как бы налогом с переворота, который он совершил в поэзии, накладными расходами на то новое, что сделано им в поэзии: особенно в пору, так сказать, первоначального накопления — в 40-е годы.

Ярчайший пример провала в 40-е годы — неумение написать эпически на самую, казалось бы, эпическую тему про «ту» войну — стихи «Так, служба! Сам ты в той войне...»:

— Так, служба! Сам ты в той войне Дрался — тебе и книги в руки, Да дай сказать словцо и мне:Мы сами делывали штуки.Как затесался к нам француз Да увидал, что проку мало, Пришел он, помнишь ты, в конфуз И на попятный тотчас драло. Поймали мы одну семью, Отца да мать с тремя щенками. Тотчас ухлопали мусью,Не из фузеи — кулаками! Жена давай вопить, стонать, Рвет волоса, — глядим да тужим! Жаль стало: топорищем хвать — И протянулась рядом с мужем! Глядь: дети! Нет на них лица:Ломают руки, воют, скачут, Лепечут — не поймешь словца — И в голос, бедненькие, плачут. Слеза прошибла нас, ей-ей! Как быть? Мы долго толковали, Пришибли, бедных, поскорей Да вместе всех и закопали...

Вот оно сразу — и казусность, и «натура», и стилизация, и вместе с тем — полная фактическая достоверность. «Не люблю этой пьесы, — сделал перед смертью помету Некрасов, относя ее в приложение, — хотя буквально она верна — слышал рассказ очевидца Тучкова».

Конечно, в русской истории еще не была написана «Война и мир», но лермонтовское-то «Бородино» как точка отсчета уже было: такой точкой отсчета, кстати сказать, оно и послужило для Льва Толстого.

Совершенно прав был—и не только со своей колокольни — цензор: «Содержание этого стихотворения отвратительно».

Совершенно прав был — и не только в силу особенности своей позиции — критик: это «несчастное, желчное пятно, под влиянием которого больной, раздраженный поэт взглянул на великую эпоху 1812 года, отметивши в ней по болезненному капризу только исключительный факт» (Ап. Григорьев).

Совершенно прав был — в своем последнем приговоре — и автор: «Не люблю этой пьесы». И — отнес в приложения.

Он многое относил в приложения. Ведь, в отличие от Пушкина, его проза или, скажем, драма, не равновелики поэзии. Да и в самой поэзии нет пушкинской равновеликости, пушкинской равноценности любой строки любой другой. Впрочем, этого уже нет и у Лермонтова, правда, публиковавшего только подлинно великое. Некрасов же, печатая если не все подряд, то многое, выстраивает целую иерархическую градацию основного и разного рода приложений. В стихах у Пушкина все — поэзия. В стихах Некрасова много и приложений к поэзии. Так было на протяжении почти всего пути, большого и неровного.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже