Читаем Некрасов полностью

Некрасов — великий поэт — действительно проник в тайну другого великого поэта — Пушкина. И речь не о внешних приметах стихов: так после Пушкина писала почти вся русская поэзия. Некрасов писал как Пушкин. Это действительно было чудо: «Это случилось в первый раз в моей жизни». Еще бы — побыть Пушкиным. Некрасов это сумел. Недаром Тургенев с его безотказным, почти абсолютным музыкальным, поэтическим — во всяком случае на пушкинское начало — слухом иной раз проговаривался о некрасовских стихах: «пушкински хороши». А здесь — целая поэма! И — «пушкински хороша». Но, строго говоря, это довольно двусмысленный комплимент некрасовским стихам. И недаром уже при восприятии собственно некрасовских стихов тургеневский слух иной раз сбивался, а потом и совсем сбился.

Смятенность Некрасова («что вышло, не знаю...») понятна. «Вышла» прекрасная, но не «своя» поэма. Внешним поводом к тому, что поэма наконец скомкалась, послужили известия из России об уже последовавших цензурных гонениях и, значит, о возможности новых. Но внутренне, возможно, пришло ощущение, что пишется уже про свое, но не свое. Тем не менее на пути к своему, к своей поэзии вообще и к своей поэме в особенности «Несчастным» принадлежит важное место, как и всему у Некрасова заграничному, прежде всего «итальянскому» периоду. Именно за границей, как то часто бывало у русских писателей, главным образом у Гоголя, рождалось особое новое ощущение и знание России в ее целом, в ее, как говаривали в девятнадцатом веке, субстанциальных особенностях. «Верю теперь, — пишет Некрасов Тургеневу, — что на чужбине живее видишь Родину».

В рождении такого видения у Некрасова, в возможности такого общего взгляда из «прекрасного далека» заграница имела второе после войны решающее значение. Именно война и заграничное пребывание заставляли по-новому и в целом видеть Россию. Это ощущение и знание немедленно проявились по возвращении на родину. И проявились двояко.

В свое время, в анкете 1919 года, Александр Блок, отвечая на вопрос о народолюбии Некрасова, ответил: «Оно неподдельное и настоящее, то есть двойственное (любовь — вражда)...»

Если это так, то такая двойственность сказалась в стихах сразу по возвращении. С «идеальных» высот пришлось буквально опускаться в дерьмо, что поэт и засвидетельствовал.

«А надо правду сказать, — пишет он летом 1857 года из Петергофа Тургеневу, — какое бы унылое впечатление ни производила Европа, стоит воротиться, чтобы начать думать о ней с уважением и отрадой. Серо, серо! Глупо, дико, глухо — и почти безнадежно... Что до меня, я доволен своим возвращением. Русская жизнь имеет счастливую особенность сводить человека с идеальных вершин, поминутно напоминая ему, какая он дрянь, — дрянью кажется и все прочее и самая жизнь — дрянью, о которой не стоит много думать».

И все-таки!

«И все-таки я должен сознаться, что сердце у меня билось как-то особенно при виде «родных полей» и русского мужика». В письме «родные поля» в двусмысленных кавычках. В стихах все кавычки снялись. Именно в это время, именно после Италии впервые в некрасовских стихах в такой степени прорвалась любовь к России и впервые к России в ее целом, к ее природе вообще, к ее народу в особенности.

Некрасов сообщает Толстому, как бы отмечая явление новое и чуть ли не неожиданное: «Написал длинные стихи, исполненные любви (не шутя) к родине». «Длинные стихи» — это «Тишина»: не то действительно очень длинное стихотворение, не то сравнительно короткая — в пять страничек — поэма лета 1857 года:

Всё рожь кругом, как степь живая,Ни замков, ни морей, ни гор...Спасибо, сторона родная,За твой врачующий простор!За дальним Средиземным морем,Под небом ярче твоего,Искал я примиренья с горем, „И не нашел я ничего!Я там не свой: хандрю, немею,Не одолев мою судьбу,Я там погнулся перед нею.Но ты дохнула — и сумею,Быть может, выдержать борьбу!Я твой. Пусть ропот укоризны За мною по пятам бежал, Не небесам чужой отчизны — Я песни родине слагал! И ныне жадно поверяюМечту любимую мою И в умиленьи посылаю Всему привет...
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже